Гога деликатно смылся. Она переспросила, глядя ясно и настойчиво:
- Что за Валтасар?
Сгребая и разгребая песок, я хмуро рассказал мою историю.
"Сейчас она меня пожалеет - сплюну и уйду! - я со злостью ждал. - Лишь первое словечко жалостливое - крикну: - Ну, все услыхали? Разузнали? Довольны? - И обязательно сплюну!"
Она молчала. Я осторожно взглянул. Теперь она хмуро пересыпала песок в ладонях.
Вдруг тихо, в задумчивой замкнутости, будто меня вовсе и не было рядом, сказала:
- Красивое ты явление, Пенцов.
* * *
Я судорожно сглотнул. Жутко-заманчивая глубь ошеломления сказала мне: вся моя жизнь, сжимаясь в мытарствах, одним угрюмо восстающим усилием шла к тому, что только что случилось. Я обессилел счастливым бессилием, выговорил бестолково невнятицу:
- Фамилия-то... - и закатился смехом одуревшей влюбленности и секрета двоих.
Она смотрела вопросительно.
- В учреждении... - я остановился, пережидая приступ, - фамилия была моя собственная, а имя дали Артем... а теперь, ха-ха-ха... имя настоящее, эстонское, а фамилия... - и я не мог больше ни слова протолкнуть сквозь тряску ликующего нутряного смеха, не более громкого, чем воркотня кипятка.
Она вскочила и вдруг, поймав мою руку, рывком меня подняла, повлекла в воду.
- Не трусь! Что за водобоязнь?!
Вырывая руку, я шкандыбал за ней, моя обглоданная болезнью левая нога, споткнувшись о воду, подогнулась: падая, я обхватил обеими руками ее выше талии, с ужасом, с потрясающим стыдом осязал гладкое обнаженное тело, от головы отхлынула кровь, сердце словно сдавила ледяная ладонь; немощная нога не выпрямлялась - с чудовищным чувством катастрофы я продолжал невольное объятие.
Она видела мое лицо - она все во мне поняла: нарочно со смехом меня затормошила, будто мы шутим, балуемся, будто я вовсе не падал, не схватился за нее беспомощно, унизительно, позорно... Благодаря ей я незаметно очутился в воде, нырнул - я нырял, нырял, остервенело желая скрыться от нее, от всех! утонуть с бессознательной легкостью случая...
Потом стоял, колыхаясь, по подбородок в протоке, передо мной были ее глаза: как она во мне, я тоже в ней сейчас все понимал. Она обдала меня брызгами, ударив ладонями по воде, она брызгала, брызгала - говоря в себе: "Бедный мальчишка, я растормошу-растормошу-растормошу тебя!!!"
Странно - я уже не переживал. Смеясь, она за руку потащила меня из протоки: я прыгал на правой ноге, опираясь на локоть учительницы, и мне было весело - совершенно искренне весело, - словно не я вовсе минуту назад страстно хотел пропасть под водой.
Мы падаем животами на песок, подгребаем его к себе, от экстаза я впился зубами в мою руку. Я почти касаюсь волос цвета кукурузных хлопьев, у нее твердо очерченные губы, нижняя упрямо выдается; ресницы плотные и выгнутые, как листья подсолнуха. Я чувствую, что мысленно говорю ей "ты". Смотрю в ее глаза - она знает, что я говорю ей "ты".
- А-аа... Валтасар - хороший человек?
Киваю. Она поняла во мне все, что я хочу сказать о любимом Валтасаре.
- Кого ты больше любишь - его или Марфу? - спросила и засмеялась. Она смеялась, что задала мне вопрос, как пятилетнему.
- Ты зна... вы знаете, - я поправился, - Марфа тоже человек что надо, вся такая прямая во всем, снаружи строгая, а сама добрющая! И какой хирург! Если б не она, я б до сих пор таскал аппарат.
Она понимает во мне все мои непроизнесенные радостные слова о Марфе...
- А брат твой?
- Конечно, любит! Даже когда жалуется на меня, все равно я - Арночка. "Арночка меня обижает..." - передразниваю Родьку.
- А ты обижаешь?
- Самую малость. Чуток.
Мне почему-то казалось - она курносая; она вовсе не курносая. Если дотронуться до ее волос... Взять и дотронуться?..
Представляю - школьницей она наверняка свирепо дралась с мальчишками: у нее такое отважное лицо!
- Вы не русская? Ваши отчество, фамилия...
Ее фамилия - Тиманн.
- Пишусь русской. Папа - поволжский немец.
К тому времени я чуток слышал о немцах Поволжья. Их тоже выселяли. Смутная дымка обнажила косой бесприютный парус, его несло к Дохлому Приколу... Мне стало тепло от этого - она прочла. За тенью почуялся коренной смысл, который потянуло стать очевидностью...
Ее с родителями выселили в сорок первом. Ей не было двух лет. Мама русская; могла б подать заявление на развод и остаться в родном Саратове. Но она взяла дочь и поехала с мужем; скотный вагон, остановки в поле, когда мужчины и женщины скопом оправляются тут же у состава. Конвой предупреждает: "Держаться кучно! Отход в сторону - открываем огонь!" Их везли и везли полмесяца или дольше. Для мамы - радиотехника по специальности - в колхозе Восточного Казахстана нашлось только место скотницы.
Отца с ними разлучили: отправили в Оренбургскую область добывать нефть. Только после войны было разрешено приехать к нему. Он работал на буровой, втроем жили в углу типовой многосемейной землянки.
- Однажды я на него обиделась: обещал почитать на ночь и не почитал, уехал на ночную вахту. Думаю: вернется, подхватит меня на руки, поцелует - а я в ответ не поцелую... - она сжала в горсти песок - песчаная струйка потекла из загорелого кулака. - Его привезли... меня не пустили...
В скважине взорвался природный газ, который часто сопутствует нефти. Недра пальнули стометровой стальной трубой, вызвав пожар... Среди погибших оказался и ее отец.
Так близок ее профиль - я чувствую тяжесть, с какой опустилось веко, поникли ресницы.
- Страшно сказать, но зато мама получила свободу, какой не было при муже-немце. Мы смогли вернуться в Саратов, мама опять стала работать по специальности...
Я недвижно ждал еще нескольких слов: сладострастного удовлетворения от того, что подозреваемое - железно-естественно. Ее муж - тоже учитель... или кто он там? Когда он приедет?
- Ну и?.. - сказал я со злобой, которая, как бы отстраняя надежду, подыгрывала ей.
- Окончила институт, направили сюда. Вот и все.
"Вот и все..." - восторг душила суеверно вызываемая подозрительность к избавлению, которое не может быть невероятно полным, и в трепете внутренней шаткости я спросил окольно:
- Хорошо у вас в Саратове? Наверно, все лето в Волге купались?
В плотной зависимости от тяготеющего вопроса мужские фигуры сливались в желто-бесформенную массу, что необъятно ширилась и алчно со всех сторон обступала ее - такую грациозную в обидчивом замешательстве.
- Купалась в море. Каспийском. Мы с подругой ездили в Дербент.
- Дербент! - поспешно выразил я ей льстивую радость, упиваясь словом "подруга" и горячо желая той всяческих благ.
- Мы жили на квартире... - Она объяснила: три глинобитных постройки и ограда образуют четырехугольник с двором внутри, и над ним - крыша из виноградных лоз. - Прелесть! Никогда такого не видала. Грозди свисают наливные, увесистые...
Меня осенила пойманная в словах чувственность. Впечатление было глубоко и остро и щедро окрашивало то, что я неутоляемо слушал.
Она сказала:
- Фруктовые деревья везде. Вода в море теплющая.
Я увидел плодоносящие сады, в чьей зелени тесно золотистым, оранжевым, розовым фруктам. Она, в облачении Евы, притрагивается к ним, плоды касаются ее губ, ее грудей... Над морем неотразимо приветлив взлет беззаботного неба, заспанно-медлительные волны отсвечивают стеклом бутылочного цвета. Она, извивно-лукавая, танцует на кромке берега, посылая мне взгляды...
- Где мы жили, ограда - настоящая каменная стена, оштукатуренная, сказала она с веселой уверенностью в том, что я поражусь.
И я поразился.
- Для Дербента это обычно - не забор, а беленая стена.
- Правда?
- Ну конечно! То же и ослики. Так их много! Идешь тенистой улицей, а к дереву ослик привязан...
У ее квартирных хозяев осел в стойле отмахивался хвостом от мух. Любил хлебные корки с солью и сахар: больше - колотый, потверже, чем рафинад.
Я представил, как осел большими губами глубокомысленно берет с ее ладони кусок сахара: