Раненый был в рваном, запачканном кровью маскхалате, потому и выглядел так необычно.
- Пить, - бормочет он и теряет сознание. Но тут уже подходят санитары с носилками, его укладывают и уносят.
Почему немцы не стреляли? Неужели не видели? Не может быть! Он столько времени одинокой мишенью маячил на поле! Что это? Конечно, добить раненого подлость. Но разве все, что делают немцы, - не подлость? Почему же не стреляли? Возможно, только два-три фрица-наблюдателя видели его, и эти два-три оказались не сволочами? А может, проспали? Вопрос остался безответным. Коншин, очнувшись, командует разойтись всем по своим местам.
Проходя в середину леска, Коншин слышит стон. Где-то совсем рядом. Бросается к небольшому шалашику - в нем, скорчившись, лежит раненый с посиневшим лицом, совсем мальчишка.
- Братцы... - стонет он и растирает слезы на чумазом лице.
- Откуда вы? Вчера наступали? - спрашивает Коншин.
- Не-е... Третьего дня, наверно... Перевязали меня и забыли. А я то очнусь, то в забытьи...
Повязка у раненого вся в запекшейся крови, а сам он маленький, жалкий...
- Санитары! Где санитары? Ко мне! - кричит Коншин, выскочив из шалаша.
Вместо санитаров подбегает Савкин.
- Видите - третий день валяется! - негодующе бросает Коншин.
- Я же говорил вам... - покачивает тот головой.
Они вытаскивают раненого из шалаша. Тут поспевают и санитары.
- Немедленно в санвзвод! Скорей! - Санитаров уговаривать нечего обстрел-то вот-вот начнется. - Сразу возвращаться! Поняли?
- Вот так-то, сержант... - задумчиво говорит Савкин. - Такие дела.
- Черт знает что! - возмущается Коншин.
- Вы думали, что всех раненых обязательно подбирают?
- А как же?
- Не до того в бою бывает. Сосед по цепи, увидев, что ты ранен, может только перевязать тебя и должен спешить дальше. Тащить тебя в тыл он права не имеет. Должны санитары. А много ли их? Теперь понимаете?
- Да, - шепчет Коншин.
Все это странно и страшно, но, видимо, это и есть война - будни войны, быт войны, непорядки войны. И со всем этим надо примириться, потому как ничего не изменишь, ничего не сделаешь. Такова война. "Но почему не изменишь?" - думает он. Нет, пока он жив и в состоянии командовать, ни один раненый не останется на поле боя, не останется без помощи... Да, да, обязательно. Он говорит об этом Савкину. Тот еле заметно улыбается.
- Ваша обязанность, командир, вести бой. Не до того будет.
Рассвело уже совсем, и Коншин заставляет себя идти к краю, осмотреть поле боя как положено - наметить ориентиры, возможные укрытия в складках местности и, может быть, разглядеть немецкую оборону.
Поле расстилалось метров на восемьсот... Метрах в трехстах стоит черный подбитый танк - первый ориентир. Немного в стороне, почти посреди поля, - две одиноких березы. Откуда они на поле? Но это ориентир номер два. Дальше темнеет крышами Овсянниково... Убитые лежат ближе к роще. Не прошли и половины пути. Снег на поле желтоватый, и кое-где рыжеет земля, как подтеки крови... Коншин отворачивается - в голове туман, в горле какой-то комок, который он не может выпершить. Все как в тяжелом сне. Но нет, это все настоящее - и поле, и деревни, которые они будут брать, и мертвые. Это правда. И надо как-то приспосабливать себя к ней.
Он отходит от края, находит свою лежку около большой ели, присаживается, закуривает... И вдруг чувствует невероятную усталость во всем теле, глаза слипаются, и то напряжение, которое держало его эту ночь, это утро, спадает, сознание отключается, и он задремливает, - может быть, на минуту, может, на десять... Но в воздухе уже что-то завывает, звук нарастает, переходит в визг, потом захлебывается, раздается взрыв. Коншин вскакивает, а потом сразу падает, прижимается виском к стволу дерева и лежит... Начался обстрел! "Вот что это такое", - думает он, почему-то не испытывая ожидаемого страха. Может, потому, что мины рвутся сравнительно далеко. Несколько плюхаются, не долетев до рощи, на поле; несколько перелетают ее и рвутся на другой стороне леска. А может, потому, что сидит в душе какая-то глупая уверенность, что налет кончится благополучно. Но все же его тело непроизвольно сжимается, он весь напрягается, когда над ним завывает мина, и только с ее взрывом где-то в стороне его ненадолго отпускает, но звук следующей мины заставляет вжиматься в землю и холодит тело.
Обстрел длится минут пятнадцать, но сосчитать, сколько было пущено мин, Коншину не удалось - не до того. Вот вроде тишина опустилась на передовую, наверно, все, кончили немцы? Он поднимается и зовет отделенных. Удивительно и счастливо - никого не задело. Бредет по роще и видит, как, потягиваясь, приподнимаются ребята со своих лежек, как сходит с их лиц землистая бледность, как оживают глаза... Закуривают, и начинаются разговоры. Прошли первые страхи, первое оцепенение при столкновении со смертью, и жизнь вступает в свои права.
- А кормить нас собираются, командир? - слышит он первый вопрос.
- Об этом до ночи забудь, - говорит кто-то из "бывалых".
- А в общем-то бьет фриц не очень прицельно.
- Жить можно...
Да, оказывается, на этом пятачке можно жить... Да, можно... Лишь бы начальство не трепыхалось, лишь бы не тревожили их больше, а оставили здесь. Смастерили бы они шалашики, устлали их лапником, а в касках, валяющихся кругом, жгли бы маленькие костерики для согрева и для прикурки... В общем, жили бы...
Кто-то начал уже штыками от СВТ подрубливать молодые елки, кто-то уже обламывает ветки - сооружает себе лежки, чтоб не на снегу валяться. Но. Вот это "но" давит и сжимает сердца холодом... Временно они здесь, видно, и ждет их другое - бежать им сегодня по этому полю, извиваться под пулями, а добегут ли до той чернеющей вдали деревеньки, одному богу известно... Как поглядишь на это поле, на серые комочки, там лежащие, так и подумаешь: ничем ты от них не отличаешься, только вчера были они тоже живыми, только вчера выхрипывали "ура", а вот полегли навечно... Потому не смотрят ребята на поле, отводят от него глаза, а чтоб не думать, стараются занять свои руки и головы другим. Потому и взялись после обстрела за разные мелкие дела. И об кормежке разговоры для того же - отвлечься, почувствовать себя живыми пока, и остальные разговоры для того же...
- Что ж это начальства нет?
- Завели взвод на пятачок, а сами...
- А фрицы с трех сторон...
- Порядочки, - этот ехидный голосок слышал Коншин еще в эшелоне.
- А и верно, командир, где ж ротный, политрук? - подходит один из отделенных. - Сходили бы узнали.
"Сходить надо бы, - думает Коншин, но как при свете овраг переходить? Наверняка немцы наблюдают, наверняка нацелены туда снайперские винтовки, да и взвод покидать вроде бы нехорошо". Но и второй отделенный про то же твердит: надо узнать, где начальство, - ворчать люди начали...
Подходит Коншин к оврагу... Да, метров сорок открытого пространства, ни кустиков, ни пенечков. А справа - занятая немцами деревня за полем. Прогляд и прострел для немцев - лучше не надо.
Савкин, провожавший его до оврага, говорит:
- Вон к той сосне бегите, а там перележите. Когда кончат стрелять, тогда уж дальше двигайтесь.
- Думаете, стрелять будут?
- Наверняка. Наблюдают за этим местом.
Коншин напрягается, старается подавить нервную зевоту, которая вдруг накатила на него, и бросается через овраг. Уже на той стороне он впервые в жизни слышит, как поют пули, а обернувшись, видит, как врезаются они в дно оврага, как впиваются в оставленные им в снегу следы. Но и тут почему-то не очень ему страшно. Он хорошо ползает, хорошо окапывается, умеет применяться к местности, и ему кажется, что от пуль можно спастись, другое дело - мины. Немец дает еще очередь и замолкает. Коншин поднимается, машет рукой Савкину, тот ободряюще улыбается - первое, так сказать, крещение.