Увидев, что все бесполезно, я замолчала и стала молиться. Томеш сначала шибко задурил: зарезаться хотел, в солдаты идти, чего только не выдумывал,— так что за ним приходилось следить, а на ночь запирать в горнице. Да работник, который с ним вместе спал, крепко его любил и выпускал каждую ночь; Томеш подходил к моему окошку и стоял там иной раз до самого рассвета. Я утешала его, и он уходил, немного успокоенный. Бывало, мы с ним вместе так всю ночь до утра и проплачем.
Была у нас в деревне одна старушка столетняя, арендаторша, бедная, но умная и очень набожная. Пошла я к ней и стала уговаривать ее, чтоб она мне Томеша вымолила, а я ее до самой смерти кормить буду. Она мне на это:
— Ступай, девушка, ступай... Богу виднее. В вымоленном муже жене благодати нет. У бога ничего требовать нельзя: он тебе даст, о чем просишь, да благодати не пошлет. Почитайте родителей и в хорошем и в плохом,— бог вас за это на небесах вечной радостью наградит.
Даже эта старушка меня не утешила; после этого я пришла в отчаянье. Мой жених выследил Томеша, когда тот к моему окну ходил; прогнать его побоялся, а рассказал матери. С этого дня до самой свадьбы мне пришлось спать у нее в комнате, и с Томешем я уже ни разу не говорила. На меня свалили все хозяйство, работы было по горло, и тело мое весь день двигалось, а душа молчала. Мать пекла пироги и плакала, подруги вязали букеты молча, без песен, отец поседел от тревоги и огорченья. Жених меня не мучил,— видно, рассчитывал, что после свадьбы все уладится. Печальная была свадьба! Как меня утром одевали, как все приготовили, как я в телегу села,— ничего не помню. В глазах у меня было темно, сердце давила страшная тоска. Когда мы проезжали мимо усадьбы Томеша, я поглядела,— думала, не увижу ли его в последний раз; вдруг он выскочил из ворот и кинулся прямо под лошадей. Если бы меня папаша руками не обхватил, я бы с телеги спрыгнула. Что было дальше — не знаю, только мне говорили, что лошади остановились, а его с трудом четверо увели домой. Меня отвезли в костел и обвенчали. От ужаса я то дрожала в страшном ознобе, то лоб мой покрывался потом. Я молилась уже не о счастье, а только о том, чтобы господь бог прибрал меня. Когда мы вернулись домой, ко мне прибежал работник от Томеша и сказал:
— Слушай, молодая! Томеш просит, чтобы ты прислала ему ту ветку розмарина, которую в руке держала: он ее завтра к алтарю отнесет, а ты ее потом на его могилу посади.
— Скажи Томешу, Адам,— ответила я,— пусть он успокоится, не горюет: мы с ним скоро вместе будем возле костела спать.
Отдала я ему ветку розмариновую; когда он ее Томешу вместе с моим ответом передал, принялся бедный плакать и с той минуты стал кротким, как ягненок. На другой день он венчался — только, понятно, в другой деревне, где невеста жила. В следующее воскресенье у его родных был званый обед, и у нас тоже, а вечером в корчме — музыка. Муж заставил меня туда пойти; он терпеливо относился к моей тоске, а я знала, что соседи его на смех подымут, если он без жены придет,— поэтому я и пошла. Ах, не знала я, какую боль мне там пережить придется!
Только мы вошли и сели, пришел Томеш со своей женой. Я вся похолодела, увидев его. Как он за эти дни переменился! Глаза ввалились и налились кровью, лицо пожелтело, губы — прежде как ягодки — стали синими. Жена его оказалась довольно красивая, но сердитая. Она быстро посмотрела на меня, насмешливо улыбнулась и села среди своих знакомых. Томешу налили вина, и тут заиграла музыка. Мой муж встал, подошел к Томешу и сказал:
— Можно мне, Томеш, с твоей женой потанцевать? А ты, коли хочешь, потанцуй с Ганой.
У Томеша глаза заблестели; он молча взял Иозефа за руку и пожал ее. Потом подошел ко мне, а мой муж подошел к его жене.
Все закричали:
— Вот хорошо! Вот славно!
А я вся дрожала, как осиновый лист, и сердце у меня чуть не разорвалось, когда Томеш обхватил меня рукой и мы с ним вступили в круг. Он крепко прижал меня к себе и шепнул:
— Господь сжалился надо мной,— дал мне тебя обнять, прежде чем я умру. Гана, дорогая моя Ганочка, я скоро умру и рад этому, потому что не могу жить без тебя.
— Я умру с тобою, Томеш.
Мы говорили это, танцуя, кружась, как безумные, ничего не слыша и не видя. Порой грудь Томеша вздымалась, и он тяжко стонал, но по-прежнему крепко обнимал меня и отпустил, только когда перестали играть. Тут он меня посадил на место, поцеловав на лету, и вышел вон. Я не могла слова вымолвить; но, к счастью, никто ничего не заметил.