— Что вы мне скажете? — спросила она, глядя на инженера.
— Даю вам свое слово.
— Хотя вы и лишены предрассудков, — продолжала она, — я должна вам рассказать об ужасных обстоятельствах, вынудивших бедную девочку покинуть деревню, куда ее вновь привела тоска по родине.
— Какой-нибудь проступок?
— О, нет! — воскликнула Вероника. — Неужели бы я тогда знакомила вас? Она сестра молодого рабочего, который погиб на эшафоте...
— А! Ташрона, — подхватил Жерар, — убийцы папаши Пенгре...
— Да, она сестра убийцы, — повторила г-жа Граслен с невыразимой иронией, — можете взять обратно свое слово...
Она не кончила фразы; Жерару пришлось на руках отнести ее в шале, где она пролежала несколько минут без чувств. Очнувшись, она увидела у своих ног Жерара, который воскликнул, едва она открыла глаза: — Я женюсь на Денизе!
Госпожа Граслен подняла Жерара и, взяв его за голову, поцеловала в лоб. Заметив, что он удивлен подобным выражением благодарности, Вероника пожала ему руку и сказала:
— Скоро вы узнаете разгадку этой тайны. Поторопимся вернуться на террасу, где ждут нас друзья. Уже очень поздно, а я очень слаба, но все же хоть издали я хочу попрощаться со своей дорогой равниной!
День был знойный, но грозы, которые, пощадив Лимузен, прокатились в этом году по большей части Европы и Франции, достигли теперь бассейна Луары, и воздух к вечеру посвежел. На фоне ясного неба четко рисовались все линии горизонта. Какими словами описать чудесную музыку приглушенных шумов деревни, встречающей тружеников после возвращения с полей? Для того, чтобы воссоздать это зрелище, нужно быть и великим пейзажистом и живописцем человеческих лиц. В непередаваемом своеобразном единении сливаются усталость человека и усталость природы. Малейший шум полнозвучно отдается в разреженном воздухе остывающего жаркого дня. Женщины сидят у порога и, поджидая мужчин, с которыми зачастую прибегают и ребятишки, судачат между собой, продолжая усердно вязать. Над крышами вьется дымок, предвещая последнюю дневную трапезу, самую радостную для крестьян: после нее они лягут спать. В общем оживлении отражаются спокойные, счастливые мысли людей, завершивших трудовой день. Слышны вечерние песни, совсем непохожие на утренние. В этом сельские жители подобны птицам, чье вечернее воркование так отличается от веселых утренних трелей. Природа поет гимн отдыху, как по утрам поет она радостный гимн восходящему солнцу. Все живое окрашено нежными гармоническими красками, которые закат разливает по деревне, сообщая мягкий оттенок даже песку на проселочных дорогах. Если кто и посмеет противиться чарам этого прекраснейшего часа, его покорят цветы своим пьянящим благоуханием, неотделимым от нежного звона насекомых, от влюбленного щебета птиц. Распаханное поле за деревней подернулось легкой прозрачной дымкой тумана. На луговых просторах, прорезанных большой дорогой, обсаженной хорошо принявшимися, тенистыми тополями, акациями и японскими айлантами, гуляют огромные превосходные стада; коровы разбрелись по лугам — одни жуют жвачку, другие еще пасутся. Женщины, мужчины и дети заняты прекраснейшей из полевых работ: косят сено. Вечерний воздух, освеженный дыханием дальней грозы, доносит живительный аромат скошенной травы и уже увязанного в вязанки сена. Вся прекрасная панорама открывалась глазу до мельчайших подробностей; были ясно видны работавшие люди: кто, опасаясь грозы, поспешно метал стога, вокруг которых суетились подносчики с охапками сена на вилах; кто нагружал повозки вязанками сена; кто еще косил вдалеке; кто ворошил лежавшую длинными пластами траву, чтобы она скорее сохла; кто сгребал ее в маленькие стожки. Слышны были крики и смех ребятишек, кувыркавшихся в куче сена. Мелькали розовые, красные и голубые юбки, косынки, загорелые руки и ноги женщин, защищенных от солнца широкополыми соломенными шляпами, темные рубахи и белые штаны мужчин. Последние солнечные лучи просачивались сквозь листву тополей, посаженных вдоль канав, деливших равнину на неравные участки, и озаряли разбросанные по лугам повозки, запряженные лошадьми, пасущиеся стада, пестрые группы мужчин, женщин и детей. Погонщики быков и пастушки начали сгонять свои стада, сзывая их пением пастушьего рожка. Эта сцена была одновременно шумной и безмолвной — странное противоречие, которое удивит лишь людей, незнакомых с прелестями сельской жизни. С обоих концов в деревню непрерывной чередой въезжали повозки, нагруженные зеленым сеном. В этом зрелище было что-то завораживающее. И Вероника молча шла между кюре и Жераром. Когда через проулок между домами, расположенными ниже террасы и церкви, открылся вид на главную улицу Монтеньяка, Жерар и г-н Бонне заметили, что взгляды всех женщин, мужчин и детей устремлены на них, а главным образом, конечно, на г-жу Граслен. Сколько любви и признательности выражали эти лица! Какие благословения летели вслед Веронике! С каким набожным почтением смотрели все на трех благодетелей этого края! Так человек сливал свой благодарственный гимн с торжественной музыкой вечера.
Госпожа Граслен не отрывала глаз от великолепной зелени лугов — самого любимого ее детища, но священник и мэр наблюдали за стоящими внизу крестьянами; в выражении их лиц трудно было ошибиться: на них читались скорбь, печаль и сожаления, смешанные с надеждой. Все в Монтеньяке знали, что г-н Рубо отправился в Париж за учеными людьми и что благодетельницу кантона сразил смертельный недуг. На всех рынках в округе десяти лье крестьяне спрашивали у жителей Монтеньяка: «Как чувствует себя ваша хозяйка?» И великая тайна смерти парила над деревней, над этой мирной сельской картиной. Далеко в лугах косарь, отбивавший косу, девушка с вилами в руках, фермер, стоявший на стогу, глубоко задумывались при виде этой великой женщины, славы департамента Коррезы, они искали признаков благодетельной перемены и любовались Вероникой, радуясь и забывая о работе. «Она гуляет, значит, ей стало полегче!» Эти простые слова были на устах у всех.
Мать г-жи Граслен сидела на железной скамье, которую Вероника велела поставить в углу террасы, откуда открывался вид на кладбище. Она смотрела, как идет Вероника по дорожке, и слезы струились у нее по лицу. Мать знала, что, собрав все свое мужество, Вероника борется с предсмертными муками и держится на ногах лишь благодаря героическим усилиям воли. Эти почти кровавые слезы, пробежавшие по изрезанному морщинами пергаментному лицу, никогда не выдававшему ни малейшего волнения, вызвали ответные слезы у маленького Франсиса, который сидел на коленях у г-на Рюффена.
— Что с тобой, дитя мое? — испуганно спросил воспитатель.
— Бабушка плачет, — ответил мальчик.
Господин Рюффен, который смотрел на приближавшуюся к ним г-жу Граслен, перевел взгляд на матушку Совиа, и сердце у него дрогнуло, когда он увидел это старое лицо римской матроны, окаменевшее от горя и залитое слезами.
— Почему вы не уговорили ее остаться дома, сударыня? — спросил воспитатель у старой матери, немое горе которой было для всех священно.
Вероника шла величественной походкой, держась с обычным своим изяществом, и тут у матушки Совиа, впавшей в отчаяние при мысли, что она переживет свою дочь, вырвались слова, которые многое объяснили.
— Она ходит, — крикнула старуха, — ходит, а на ней эта страшная власяница, которая исколола всю ее кожу!
При этих словах молодой человек похолодел. Он всегда восхищался грациозными движениями Вероники и содрогнулся, подумав об этой ужасной неусыпной власти души над телом. Любая парижанка, славившаяся непринужденностью обращения, осанкой и походкой, должна была бы уступить пальму первенства Веронике.
— Она не снимает ее вот уже тринадцать лет, с тех пор, как перестала кормить малютку, — продолжала старуха, указав на Франсиса. — Здесь она сотворила чудеса, но если бы стало известно, как она живет, ее бы канонизировали. С тех пор, как мы здесь, никто не видел, чтобы она ела. А знаете, почему? Три раза в день Алина приносит ей кусок черствого хлеба и сваренные без соли овощи в глиняной миске, из которой разве только собак кормить! Да, вот как питается женщина, которая вернула жизнь всему кантону. Она молится, стоя коленями на подоле своей власяницы. Если бы она не умерщвляла свою плоть, говорит она, никогда бы вы не видели ее такой веселой. Я говорю это вам, — продолжала старуха шепотом, — чтобы вы все рассказали врачу, за которым поехал в Париж г-н Рубо. Если он запретит моей дочери продолжать покаяние, быть может, он спасет ей жизнь, хотя рука смерти уже занесена над ее головой. Взгляните на нее! Ах! Сколько сил понадобилось мне, чтобы вынести эти пятнадцать лет!
Старуха взяла внука за руку, провела ею по своему лбу и щекам, словно эта детская ручонка источала целительный бальзам, и прижалась к ней поцелуем, полным любви, тайна которой принадлежит бабушкам наравне с матерями. Вероника вместе с Клузье, священником и Жераром была уже в нескольких шагах от скамьи. Озаренная мягким светом заката, она блистала пугающей красотой. На ее пожелтевшем лбу, прорезанном длинными морщинами, набегающими одна на другую, словно облака, лежала печать упорной мысли и внутренних тревог. Лишенное красок, совершенно белое лицо отличалось матовой зеленоватой белизной растений, не знающих солнца. Очерченное тонкими, но не сухими линиями, оно несло на себе следы ужасных физических страданий, порожденных муками нравственными. Душа и тело Вероники находились в непрерывном борении. Она была настолько измождена, что походила на себя не более, чем дряхлая старуха на свой девический портрет. В пылающих глазах отражалась деспотическая власть, которую дала ей христианская воля над телом, превратившимся в то, чего потребовала религия. Душа этой женщины влекла за собой тело, как Ахилл, воспетый языческой поэзией, тащил за собой труп Гектора; душа с победным кличем влачила тело по каменистым дорогам жизни; в течение пятнадцати лет она кружила с ним вокруг небесного Иерусалима, в который хотела войти не с помощью обмана, а торжествуя свою победу. Ни один из отшельников, живших в сухих, бесплодных африканских пустынях, не подавлял свои чувства более сурово, чем Вероника, живя в роскошном замке, в благодатном краю, среди живописной ласковой природы, под защитой огромного леса, из которого по слову науки — наследницы Моисеева жезла — забил источник изобилия, процветания и счастья для всей округи. Она созерцала плоды двенадцатилетних терпеливых трудов, достойных стать гордостью любого выдающегося человека, с той кроткой скромностью, которую кисть Понтормо придала неземному лику христианской Чистоты, ласкающей небесного единорога. Набожная владетельница замка шла, скрестив руки на груди и вперив глаза в далекий горизонт, а сопровождавшие ее спутники не смели нарушить молчание, глядя, как озирает она бескрайние, некогда бесплодные равнины, ныне полные жизни.