— Да, — сказал священник, — разоблачение страшное!
— А мистер Мальтраверс, — продолжал его друг, — убит в этой самой деревне года два назад.
— Помню, помню, — сказал отец Браун. — Кажется, врач признал, что его стукнули по голове.
Доктор Тутт ответил не сразу, а отвечая — хмурился.
— Собака не ест собак, врачи не бранят врачей, даже безумных. И я бы не стал ругать моего почтенного коллегу, если б не знал, что вы умеете хранить тайну. Тайна в том, что он круглый дурак, горький пьяница и полный невежда. Главный констебль графства просил меня разобраться в деле, я ведь давно в этих краях. Так вот, я абсолютно уверен в одном. Может быть, его и били по голове. Может быть, здесь считают, что странствующих актеров непременно надо бить. Но его не убили. Судя по описанию, рана слишком легкая. Самое большее, он мог потерять надолго сознание. Но я открыл кое-что похуже.
Какое-то время он глядел на ускользающий пейзаж, потом сказал:
— Я еду туда и прошу вас помочь мне, потому что будет эксгумация. У меня есть подозрения, что его отравили.
— Вот и станция! — обрадовался священник. — По-видимому, вы подозреваете, что яду ему дала заботливая супруга.
— Кто ж еще? — откликнулся врач, когда они выходили из вагона. — Здесь бродит сумасшедший актер, но полиция и адвокат считают, что он помешан на ссоре еще с каким-то актером, не с Мальтраверсом. Нет, отравил не он. А больше покойный ни с кем общаться не мог.
Отец Браун кое-что обо всем этом слышал. Однако он знал, что ничего не знает, пока не поймет участников той или иной истории. Следующие два-три дня он с ними знакомился под разными предлогами. Первая встреча, с загадочной вдовой, была краткой, но яркой. Понял он по меньшей мере две вещи: во-первых, миссис Мальтраверс иногда говорила в той манере, которую викторианское селенье могло счесть циничной; во-вторых, она, как многие актеры, принадлежала к его конфессии.
Он был логичен (и правоверен), а потому не вывел из второго факта, что она ни в чем не повинна. От него не укрывалось, что среди его единоверцев были крупнейшие отравители. Однако он понял, что в данном случае некоторую роль играла та свобода ума, которую здешние пуритане могли принять за распущенность, а жители старой Англии — за склонность ко всему чужеземному. Карие глаза глядели до воинственности смело, а загадочная улыбка большого рта говорила о том, что намерения ее в отношении поэта (хороши они или плохи) по крайней мере серьезны.
Сам поэт встретился со священником на скамье у «Синего Льва» и показался ему исключительно мрачным. Сын преподобного Сэмюела Хорнера был крепким человеком в светло-сером костюме; принадлежность его к богеме выдавал бледно-зеленый шейный платок, заметнее же всего были темно-рыжая грива и нахмуренный лоб. Отец Браун знал, как разговорить самых завзятых молчальников. Когда речь зашла о местных сплетнях, поэт с удовольствием выругался и посплетничал сам, едко намекнув на былую дружбу непорочной мисс Карстейрс-Кэрью с мистером Карвером, адвокатом. Мало того: он посмел сказать, что служитель закона пытался завязать дружбу и с таинственной вдовой. Но когда дело дошло до его собственного отца, он — то ли из горькой порядочности, то ли из благочестия, то ли потому, что слишком глубокой была злоба, — сказал мало.
— Да, видеть не хочет… Ругает день и ночь, словно она какая-нибудь крашеная буфетчица. Называет распутной авантюристкой. Я ему сказал, что это не так… ну, вы же ее видели, вы знаете. А он ее видеть не хочет. Даже в окно не поглядит. Актрису он в дом не пустит, слишком свят. Я говорю: «Какое пуританство», а он этим гордится.
— Отец ваш, — сказал отец Браун, — имеет право на собственные взгляды. Их надо уважать, хотя я не очень хорошо их понимаю. Но действительно, нельзя так резко судить о женщине, которую не видел и видеть не хочешь. Это нелогично.
— Для него это самое главное, — сказал поэт. — Ни за что не хочет видеть. Конечно, он вообще бранит меня за любовь к театру.
Отец Браун тут же воспользовался новой темой и узнал все, что хотел узнать. Как выяснилось, поэт писал трагедии в стихах, которые хвалили самые сведущие люди. Он не был глупым театралом; он вообще не был глуп. У него были интересные мысли о том, как надо ставить Шекспира. Священник понял его и так этим смягчил, что, прощаясь с ним, местный мятежник улыбался.
Именно эта улыбка и открыла отцу Брауну, как он несчастлив. Пока он хмурился, можно было счесть, что это — хандра; когда улыбнулся, стало ясно, что это истинная скорбь.
Чутье подсказывало священнику, что стихотворца грызет изнутри нечто большее, чем родительская строгость, мешающая влюбленным. Однако других причин вроде бы не было. Пьесы его имели успех, книги раскупались. Он не пил и не транжирил. Пресловутые кутежи у «Синего Льва» сводились к пиву, а что до денег, он даже казался скуповатым. Отец Браун подумал, что богатые люди иногда тратят мало по особой причине, и нахмурился.
Мисс Карстейрс-Кэрью, которую он посетил, явственно старалась очернить молодого поэта. Поскольку она приписывала ему именно те пороки, которых у него не было, священник счел все это обычным сплавом чистоплюйства и злоречия. При всей своей вредности сплетница была гостеприимна, словно двоюродная бабушка, и предложила гостю рюмочку портвейна с ломтиком кекса, прежде чем ему удалось прервать обличение нынешних нравов.
Следующий пункт назначения был совсем иным. Отец Браун нырнул в грязный темный проулок, куда мисс Карстейрс-Кэрью не последовала бы за ним и в мыслях, и вошел в тесный дом, где к общему шуму прибавлялся звонкий и звучный голос, раздававшийся откуда-то сверху. Вышел он в смущении, а за ним поспешил иссиня-выбритый человек в линялом фраке, громко крича:
— Не исчез он! Не исчез! Хорошо, он — умер, я жив, а где остальные? Где этот вор? Где это чудище, которое крало мои лучшие сцены? Каким я был Бассанио! Теперь таких нет. Он играл Шейлока — чего там, он и есть Шейлок! А тут, когда решалась моя карьера… Подождите, я вам покажу вырезки, как я играл Хотспера!