— Терпеть не могу принимать плату за радость, которую я испытываю, оказывая гостеприимство, — произнес доктор, нахмурив лоб. — Лечением же я займусь только в том случае, ежели вы мне понравитесь. Богачам не купить моего времени, оно принадлежит жителям нашей долины. Не надобно мне ни славы, ни богатства, я не требую от больных ни восхвалений, ни благодарности. Деньги, которые вы мне уплатите, пойдут гренобльским аптекарям за лекарства, необходимые здешним беднякам.
Всякий, услышав эти слова, произнесенные резким тоном, но без горечи, подумал бы, как Женеста: «Вот это — душа человек».
— Так, значит, сударь, — сказал офицер со свойственной ему настойчивостью, — я буду платить вам ежедневно десять франков, вы же располагайте ими, как вам заблагорассудится. Итак, решено, а об остальном уж мы столкуемся, — прибавил он, беря доктора за руку и пожимая ее с подкупающей сердечностью. — Сами увидите, я не сквалыга, хотя и предлагаю за свое содержание всего десять франков.
После этой борьбы, в которой Бенаси не выказал ни малейшего желания прикинуться великодушным благотворителем, мнимый больной вошел в дом врача, где все было под стать обветшалым воротам и одежде владельца. Каждая мелочь говорила о том, как равнодушен Бенаси ко всему, что не является насущной необходимостью. Он провел Женеста через кухню — это был самый короткий путь в столовую. Если кухню, закопченную, как в харчевне, украшал богатый набор посуды, то роскошь эта была делом рук Жакоты, прежней служанки кюре, которая имела обыкновение говорить «мы» и полновластно хозяйничала в доме у доктора. Если на камине и стояла начищенная грелка, то уж, конечно, потому, что Жакота любила поспать зимой в тепле, а заодно согревала грелкой и постель хозяина, который, как она говорила, ни о чем-то не позаботится; Бенаси же нанял ее за те достоинства, которые всякому другому показались бы невыносимым недостатком.
Жакота желала распоряжаться всем домом, а доктору и хотелось найти такую женщину, которая бы распоряжалась его хозяйством. Жакота покупала, продавала, прибирала, меняла, ставила и переставляла, укладывала и раскладывала все, как ей было угодно; ни разу не сделал ей хозяин замечания, и Жакота, как хотела, управляла домом, конюшней, батраком, кухней, садом и хозяином. По собственному почину она меняла белье, затевала стирку, запасала провизию. Она ведала покупкой и убоем свиней, бранила садовника, решала, что подавать на завтрак и обед, из погреба бегала на чердак, с чердака — в погреб, наводила порядки, какие ей вздумается, не встречая ни малейшего отпора. Бенаси поставил только два условия: чтобы обед был в шесть часов и чтобы расходовалось не больше определенной суммы в месяц. Женщина, которой все повинуется, всегда напевает, и Жакота, бегая по лестнице, то заливалась соловьем, то посмеивалась, то тихонько мурлыкала, то пела, то вновь мурлыкала. Она была очень чистоплотна и дом держала в чистоте. Хорошо, что у нее такие вкусы, а то не сладко пришлось бы господину Бенаси, говорила она, ведь бедняга до того неприхотлив, что капусту съест вместо куропатки и не заметит; не будь ее, господин Бенаси целую неделю не менял бы рубашки. Жакота неутомимо возилась с бельем, ее призванием было начищать мебель, она просто обожала чистоту, чистоту церковную, безукоризненную, самую сверкающую, самую умиротворяющую. Она враждовала с грязью и без передышки смахивала пыль, стирала, гладила. Ей не давало покоя, что ворота пришли в такую ветхость. Целых десять лет в начале каждого месяца вымаливала она у г-на Бенаси обещание сделать новые ворота, покрасить стены и все устроить «по-благородному», а он до сих пор не сдержал слова. Поэтому, сетуя на беспечность хозяина, она неизменно заканчивала похвалы ему одной и той же фразой:
— Не скажешь, что он глуп, ведь он прямо чудеса творит в наших краях. А все-таки он бывает глуп, ну до того глуп, что все ему в руки совать нужно, как малому ребенку!
Жакота любила дом, как свой собственный, да и, прожив в нем двадцать два года, она имела право на такой самообман. Бенаси, приехав сюда, узнал, что после смерти кюре продается дом, и приобрел все: здание, землю, мебель, посуду, вино, кур, старинные стенные часы с фигурками, лошадь и служанку. Жакота, образцовая представительница стряпух, носила платье из темного ситца в красный горошек, до того облегавшее, до того обтягивавшее ее грузный стан, что, казалось, ткань вот-вот треснет. От белоснежного круглого чепца с оборочками как будто еще белее становилось ее бесцветное лицо с двойным подбородком. Низенькая подвижная толстуха проворно орудовала пухлыми ручками, громко и беспрерывно тараторила. Если она, умолкнув на миг, загибала треугольником кончик передника, то это означало, что она долго будет в чем-то укорять хозяина или работника. Жакота, конечно, была счастливейшей кухаркой в королевстве. К довершению ее счастья — полного, насколько возможно в этом мире, тщеславие ее было вполне удовлетворено: все селение признавало в ее лице некую промежуточную власть, стоящую между мэром и полевым сторожем.
В кухне хозяин никого не застал.
— Куда они запропастились? — сказал он. — Простите, что я вас привел сюда, — обратился он к Женеста. — Парадный ход — из сада, но я так не привык принимать гостей, что... Жакота!
На этот оклик, прозвучавший почти повелительно, в доме отозвался женский голос. И сейчас же Жакота перешла в наступление, в свою очередь позвав Бенаси, который и поспешил в столовую.
— Хороши вы, сударь! На вас это похоже! Наприглашали гостей к обеду, а меня не предупредили, воображаете, что стоит только крикнуть «Жакота», все и поспело! В кухне, что ли, вы намерены принимать этого господина? Как было не открыть залу, не развести огонь? Николь там, он все устроит. А теперь пойдите-ка прогуляйтесь с гостем по саду. Развлеките его; если он понимает толк в красивых садах, покажите ему грабовую аллею покойного господина кюре, а я тем временем все приготовлю — и обед, и стол, и залу.
— Отлично! Кстати, Жакота, — продолжал Бенаси, — этот господин поживет у нас. Не забудь наведаться в комнату господина Гравье. Постели свежее белье и вообще...
— Уж не думаете ли вы бельем заниматься, а? — подхватила Жакота. — Я-то знаю, что ему нужно для ночлега. А вы ведь за год ни разу и не зашли в комнату господина Гравье. Да и смотреть незачем, она чиста, как стеклышко. Так, значит, этот самый господин будет у нас жить? — прибавила она, смягчившись.
— Да.
— И долго?
— Вот уж не знаю. Но тебе-то что до этого?
— Как мне-то что до этого, сударь? Вот тебе и раз, «мне-то что до этого»? Новое дело! А провизия, а...
Оборвав поток слов, который она в другое время обрушила бы на хозяина, укоряя его в недостатке доверия, Жакота пошла следом за ним на кухню. Она угадала, что дело идет о нахлебнике, и ей не терпелось увидеть Женеста, перед которым она подобострастно присела, оглядывая его с головы до ног. В ту минуту у офицера было грустное и задумчивое выражение лица, что придавало ему суровый вид. Разговор служанки и хозяина обнаружил, казалось ему, слабость характера у Бенаси, и это, к огорчению Женеста, умаляло то высокое мнение, какое он составил себе о докторе, дивясь настойчивости, с которой тот спасал маленький край от напастей кретинизма.
— Не нравится мне этот чудак! — пробормотала Жакота.
— Если вы не устали, сударь, — сказал доктор мнимому больному, — погуляем до обеда по саду.
— Охотно, — ответил офицер.
Они прошли столовую и попали в сад через переднюю, устроенную около лестницы и отделявшую столовую от залы. Отсюда большая застекленная дверь вела на каменное крыльцо, украшавшее фасад дома. За садом, который разделен был на четыре больших правильных квадрата дорожками, окаймленными буксом и пересекавшимися крест-накрест, зеленела густая грабовая роща — отрада прежнего хозяина. Офицер уселся на деревянную, источенную червями скамью, даже не взглянув на беседку, увитую виноградными лозами, на плодовые деревья, рассаженные шпалерами, на грядки, за которыми усердно ухаживала Жакота, верная традициям покойного кюре, ярого чревоугодника и садовода: Бенаси был к саду совсем равнодушен.
Офицер прекратил начавшийся было пустой разговор и обратился к доктору:
— Как вам удалось, сударь, за десять лет утроить численность населения долины? До вашего приезда тут было семьсот душ, а сейчас, вы сами говорите, перевалило за две тысячи.
— Еще никто не спрашивал меня об этом, — ответил доктор. — Хоть я и задался целью довести до полного процветания наш затерянный уголок, но дел у меня столько, что некогда было поразмыслить, каким же способом я, словно нищенствующий монах, так сказать, приготовил «похлебку из топора». Сам господин Гравье — один из наших благодетелей, которого мне удалось вылечить, — не думал о теории, когда разъезжал со мной по горам и видел плоды моих стараний.
Водворилось недолгое молчание, Бенаси углубился в размышления и не обращал внимания на гостя, который, не сводя с него испытующего взгляда, старался его разгадать.
— Вы спрашиваете, как это получилось, милостивый государь? — продолжал доктор. — Да само собой, и в силу социального закона притяжения между потребностями, которые мы себе создаем, и средствами их удовлетворения. Все дело в этом. Народы, у которых нет потребностей, бедны. Когда я перебрался сюда, в селении насчитывалось сто тридцать крестьянских семейств, а в долине — около двухсот хозяйств. Местные власти, под стать общему убожеству, состояли из безграмотного мэра, его помощника — арендатора, жившего вдали от общины, и мирового судьи — бедный малый перебивался на жалованье и свалил ведение актов гражданского состояния на письмоводителя, такого же горемыку, вряд ли способного разобраться в делах. Семидесятилетний кюре умер, и сменил его викарий, полный невежда. Вот эти-то «сливки» общества и управляли краем. И на лоне прекрасной природы жители прозябали в грязи, питались картошкой и молоком; только сыр, который они носили на продажу по соседству или в Гренобль, давал кое-какой доход. Те, кто были побогаче и подеятельней, сеяли гречиху, целиком потреблявшуюся в селении, иной раз ячмень или овес; пшеницы и в помине не было. Единственным промышленником в наших краях был мэр, владелец лесопилки, — он за бесценок скупал лесосеки, торговал лесом в розницу. Дорог не было, и в летнюю пору с великим трудом по бревну перевозили срубленные деревья, волокли их на цепи, привязанной к упряжи лошадей, — железный крюк на конце цепи всаживался в ствол. Добираться до Гренобля, верхом или пешком, приходилось по широкой тропе, проложенной поверху, долиной же нельзя было ни пройти, ни проехать. На месте прекрасной дороги, которая идет отсюда до границы нашего кантона и, без сомнения, привела вас к нам, — в те времена тянулась настоящая топь. Ни одно политическое событие, ни одна революция не доходили до глухого нашего края, живущего вне социального движения. Сюда донеслось лишь имя Наполеона, ставшее у нас святыней по милости двух-трех старых солдат, здешних уроженцев, вернувшихся домой; целыми вечерами рассказывают они нашим простакам баснословные истории о деяниях императора и его армий. Кстати, их возвращение — событие небывалое. Пока я здесь не поселился, вся молодежь, уходившая в армию, там и оставалась. Одно это явление достаточно красноречиво говорит о нищете края, так что незачем ее и описывать. Вот, сударь, в каком виде застал я центр кантона, к которому относятся также общины, расположенные по ту сторону гор, хорошо возделывающие земли, живущие в достатке, чуть не в богатстве. Не стоит рассказывать вам, какие здесь были лачуги, попросту хлевы, где и люди и скотина жили вместе. Я побывал здесь проездом на обратном пути из Гранд-Шартрез. Постоялого двора не было, пришлось остановиться у викария, он временно жил в этом доме, тогда продававшемся. Расспрашивая его о том о сем, я получил некоторое представление о плачевном состоянии края, восхитившего меня прекрасным климатом, великолепной почвой и естественными богатствами. В ту пору, сударь, я жаждал обрести новую жизнь, устав от горестей прежней. И вот мне пришла в голову одна из тех мыслей, которые ниспосылает бог, чтобы примирить нас с нашими бедами. Я решил преобразовать этот край, — так наставник решает заняться образованием ребенка. Не воздавайте похвал моим благодеяниям. Мне самому это было нужно. Я искал забвения и стремился посвятить остаток своих дней выполнению какой-нибудь трудной задачи.