Словом, в г-не Пьере-Жозефе Женеста, – своего рода Байарде, но без его блеска, – не было ничего поэтического, ничего романтического, настолько он казался человеком заурядным. Весь его вид как будто свидетельствовал о достатке, хоть жалованье и было всем его богатством, а будущее его зависело от пенсии. Наш командир эскадрона, под стать тем старым торговым волкам, которые вынесли из неудач житейскую опытность и осмотрительность, никогда не расходовал жалования целиком и скопил про запас двухгодичный оклад. Карты он недолюбливал, и, когда в компании искали, кем бы заменить выбывшего игрока или кого еще вовлечь в экартэ, он прикидывался, будто его это не касается. Он не позволял себе ничего лишнего, но не отказывал себе в необходимом. Мундир служил ему дольше, чем другим офицерам полка, потому что аккуратность, которую порождает скромное состояние, вошла у него в привычку. Можно было бы заподозрить его в скаредности, когда бы он с таким удивительным бескорыстием, с такой сердечностью не открывал кошелек молодому вертопраху, дотла проигравшемуся в карты или разоренному сумасбродством другого рода. Вероятно, ему самому случилось потерять в игре изрядное состояние, – с такой готовностью давал он взаймы; он полагал, что судить поступки должника у него нет права, и никогда не напоминал о возврате денег. Для него, детища полка, одинокого как перст, армия была отчим домом, а полк – семьей. Поэтому мало кто доискивался, в чем же таится причина его бережливости, она внушала уважение, ее охотно приписывали вполне естественному желанию скопить побольше на старость. Женеста предстояло получить чин подполковника, и все предполагали, что его честолюбивые стремления сводятся к тому, чтобы выйти на пенсию с полковничьими эполетами и поселиться где-нибудь в глуши. Молодые офицеры, судача о Женеста после маневров, утверждали, что он принадлежит к той породе людей, которые в училище получают первые награды и на всю жизнь остаются честными, исполнительными, не ведающими страстей, полезными и пресными, как белый хлеб, но люди вдумчивые были о нем другого мнения. Подчас взгляд или же замечание, полное горького смысла, какими обычно бывают слова нелюдима, вырывались у него, свидетельствуя о душевных бурях. Вы понимали, глядя на его спокойное лицо, что он умеет обуздывать страсти и таить их в глубине сердца, – а это умение завоевано дорогой ценой, привычкой к опасностям и грозным случайностям войны. Однажды сын какого-то пэра Франции, новичок в полку, сказал, что из Женеста вышел бы добросовестнейший священник и честнейший лавочник в мире.
– Добавьте – и не умеющий подлаживаться маркиз, – вставил Женеста, смерив глазами хлыща, который не ожидал, что начальник услышит его. Окружающие расхохотались: отец лейтенанта, известный пролаза, подделывался ко всем властям и во время государственных переворотов всегда всплывал на поверхность, а сын смахивал на папашу. Во французской армии встречались люди типа Женеста: в деле они бывали даже велики, а затем вновь становились скромнейшими людьми, за славой не гнались, забывали об опасности; пожалуй, они встречались гораздо чаще, нежели то позволяют предполагать недостатки человеческой природы. Однако вы бы ошиблись, подумав, что Женеста был человек безупречный. Он отличался подозрительностью, вспыльчивостью, был придирчивым спорщиком и вечно хотел доказать свою правоту, даже если заблуждался, и был полон национальных предрассудков. От времен солдатской службы у него сохранилось пристрастие к крепким напиткам. Когда он бывал в парадном мундире и при всех регалиях, то выходил из-за стола с важным, сосредоточенным и неприступным видом. Он довольно сносно знал светские правила и законы вежливости, как некую инструкцию, которую считал нужным соблюдать с военной точностью, был наделен природным умом и здравым смыслом, недурно разбирался в тактике, стратегии, теории фехтования верхом и в трудностях ветеринарного дела, зато образование его было запущено невероятно. Он помнил, но смутно, что Цезарь был не то консулом, не то римским императором; Александр – не то греком, не то македонцем; но без спора согласился бы и на то и на другое происхождение или звание. Когда при нем беседовали на исторические или научные темы, он напускал на себя важность и ограничивался легкими, одобрительными кивками, как и надлежит человеку глубокомысленному, достигшему высот скептицизма.