Мгамба и Дгобози не спешат приближаться. Они наготове, и, если Н'харо что-нибудь угрожает, их копья не позволят недругу причинить старшему ущерб.
— Красногубый! — говорит Н'харо, не оборачиваясь, и на темном лице его — омерзение, словно по коже проползла гнусная жвиргха. — Красногубый!
Двое младших обмениваются короткими взглядами.
Этого, который лежит, принесла белая звезда, в том нет сомнений; они прошли вслед за ним от рубежа сельвы до погибшей деревни мохнорылых и с трудом нашли после того, как отъярился Тха-Онгуа. Он — посланец Незримых, иначе не может быть. Но он — красногубый, а красногубые приносят зло…
— Он прошел через ярость Тха-Онгуа, — после долгого молчания говорит смышленый Мгамба.
— Его шкура лишена пятен, — добавляет приметливый Дгобози.
Н'харо-вожак согласно щелкает языком.
Действительно, этот красногубый не похож на тех, несущих зло. Те облачены в пятнистые шкуры, не пропускающие воду. На этом — одеяние серебристое, словно отблеск полной луны. И он в одиночку прошел тропой Тха-Онгуа, что не под силу никому из красногубых, одетых в пятнистое…
Трудно решать, когда нет рядом мудрых старцев.
— Дынгуль! — коротко приказывает Н'харо.
Мгамба и Дгобози радостно вскрикивают. Мудр вожак, мудр, словно старый дгаанга! Как просто, как верно решил! Конечно же: дынгуль! Испивший настой чудесного корня не знает устали в течение трети дня, но и не может кривить душой, даже если пожелает того…
Незнакомца бережно перевернули на спину. Поднесли к обметанным губам калебас, осторожно влили в рот глоток пряной влаги, затем еще один.
Затрепетали ресницы. Дрогнули и разошлись веки.
— Ты кто? — спросил Н'харо, коверкая говор мохнорылых; язык красногубых вовсе не был известен ему, но ведь всякий знает, что оба племени Пришедших хоть и не дружны, но состоят в близком родстве и без труда понимают друг друга.
— Кото т-тыы?
Принесенный белой звездой молчал, словно не понимая.
— Й-э! — досадуя, темнолицый вожак ткнул себя пальцем в широкую грудь. — Йа — Н'харо. Н'ха-ро! Вотт — Мгамба. Эттот завать Дгобози. А т-ты кото? Оттоветчай!
Красногубый пошевелил головой. Скривил губы, напрягаясь, вытолкнул с трудом:
— Земляни…
— Йа-хэй! — не удержался от радостного возгласа юный Мгамба. — Земани!
Все трое заулыбались. Йа-хэй-йо! Не о чем больше спорить. Найденный у ручья назвал себя, и в шепоте его нет злобы. Он не притворяется: никому не под силу обмануть дынгуль. Он — земани, принесенный белой звездой, и пусть никто никогда не слыхал о таком племени, но точно известно: от земани, хоть и красногубых, людям дгаа не бывало никакого зла.
Раз так, его нужно нести к старцам, к вождю, к дгаанге.
К тем, кто понимает больше, чем обычные воины.
— Земани умер, — сообщил Дгобози.
Н'харо, все еще улыбаясь, рассеянно кивнул. Конечно, умер. Короткой смертью, смертью дынгуль. Так бывает с каждым, впервые отведавшим волшебного настоя. Никакой беды в этой смерти нет, ее можно прогнать, и она уйдет. А для земани сейчас лучше быть мертвым, чтобы не стать помехой тем, кто понесет его через сельву.
— Йу-тхэ, — негромко пожелал Мгамба. — Спи, земани!
Красногубый не откликнулся.
Он плыл куда-то, и ласковая упругая волна была похожа на тихий вечер. Мысли постепенно стирались, делаясь тяжелыми и тусклыми. Лишь страх еще покалывал: явь это или бред? Он так мечтал встретить людей, что мог вызвать их силой воображения…
Неужели сейчас все исчезнет?
«Все хорошо, Димка, — говорит Дед, и большая мягкая ладонь осторожно касается затылка, приглаживая вихры. — Все хорошо, внучок…»
Его поднимают и несут.
Или ему это кажется?
Глава 2. ДЕЛА ПОГРАНИЧНЫЕ
ВАЛЬКИРИЯ. Форт-Уатт. 27 декабря 2382 года
Как сказано, так и есть: желанна для ничтожных, населяющих Твердь, снисходительность облеченных властью, но и вдвойне ужасен для них благородный гнев. А посему пусть будут низкорожденные усердны в служении и да остерегутся заслужить немилость…
В половине дневного перехода от стойбища Железного Буйвола великий Канги Вайака, Ливень-в-Лицо, повелел каравану остановиться. Покинув пуховые подушки, сошел он наземь из громадного своего паланкина, положенного по рангу носителю титула Левой Руки Подпирающего Высь. Ничем не выдавая гнева, подождал, пока свитские выстроятся в шеренгу. Неторопливо и бесстрастно обвел взглядом посеревшие лица. И каждый, на ком задерживал свой янтарный взор Канги Вайака, полноправный наместник той части мира, что ограничена ручьем на опушке сельвы, сжимался в комочек, надеясь сделаться незаметным, словно крохотная полуденная тень.
Низкие уже были наказаны собственным ужасом, и все же никак нельзя проявлять к ним снисхождение, ибо не без веской причины явилась великая ярость!
Возможно ли представить? Паланкин покачнулся!
И когда же? В тот самый, каждому мужчине известный миг, когда волна блаженства подошла к наивысшему пределу, готовая расплескать по всему телу брызги сладчайших судорог!
Двенадцатилетняя искусница знала свое дело, о да! Великий Канги Вайака уже тихонько рычал, ощущая нежное томление в переполненных чреслах, когда носилки внезапно вздрогнули, накренились, и юная наложница, никак не ожидавшая этого, сомкнула уста чуть крепче, чем было необходимо для достижения повелителем вершины блаженства…
Никакой боли не было, да, впрочем, Ливень-в-Лицо и не страшился боли, как и подобает воину. Но твердая плоть, миг тому еще готовая ликовать, мгновенно увяла, волна восторга рухнула, не переступив заветную черту, — и разве найдется среди мужчин глупец, коему не по силам понять, отчего гнев и ярость обуяли Левую Руку Подпирающего Высь?!
Миндалевидные очи девчушки расширились от страха, когда владыка оттолкнул ее прочь, в угол паланкина; она ждала удара, но Канги Вайака никогда не наказывал невинных.
Кара втройне ужаснее, когда она справедлива! Итак, вот они, свитские, стоят и ждут. Трепещут носильщики, две дюжины, как один человек.
Дрожит, словно лист, носитель опахала. Стучат зубами глашатай и лекарь. И это слегка усмиряет гнев великого, ибо ничто так не угодно взору власти, как трепет и дрожь нижестоящих.
— Кто? — тише, чем намеревался, спрашивает Канги Вайака, чуть сдвинув брови.
Проходит десяток бесконечных мгновений, прежде чем из шеренги носильщиков выступает один, ничем не отличающийся от иных: он делает шаг вперед и падает ниц, словно подрубленное дерево; он, кажется, пытается лепетать что-то в свое оправдание, он шепчет о выбоинке в плохо утоптанной земле…
Он глуп, этот носильщик. Какое дело Ливню-в-Лицо до выбоинок? Канги Вайака даже не думает снисходить до выслушивания ненужных оправданий.
— Привязать, — голос его по-прежнему негромок, а жест повелителен. — И оставить.
Сбивчивый лепет перерастает в рыдание.
Сереют лица свитских.
Ужасна кара! Горе тому, кто оставлен в редколесье, привязанный к дереву, отданный во власть тварям мохнатым, и тварям пернатым, и жутким красным муравьям, чьи челюсти режут, словно обсидиановые резцы, а сок огненно-жгуч. Нет такому надежды, и страшна его смерть.
Однако безнаказанность развращает низких.
— Если будет жив, — роняет Канги Вайака словно бы в никуда, — на обратном пути отвязать…
Вопль восторга сотрясает Высь.
Носильщики славят милосердного, носильщики благодарят снисходительного. Как мудро и как справедливо! Наказав за провинность, подарить надежду на помилование… о, никто из подпирающих Твердь не способен на такое, кроме Ливня-в-Лицо, даже Правая Рука Подпирающего Высь, хоть и стоит он на ступень выше Канги Вайаки у резного табурета владыки владык!
Овеянный любовью низших, подобревший, довольный собою, Ливень-в-Лицо вновь занимает место в паланкине. Всего лишь сотня глубоких вздохов, и вот все необходимое завершено, наказанный накрепко привязан к тонкому стволу молодого бумиана, звонко кричит рожок, и караван трогается с места.