Земко и Комков не попали в песню, но их предшественник Петренко, у которого Борис летал вторым, легендарен. Чукчи в зверобойных поселках до сих пор самозабвенно отплясывают танец прилета Петренко. Коврики и абажуры вспугнули легенды. А жаль — ведь и сейчас, разбежавшись на каменном пятачке, самолеты бросаются в пропасть, чтобы в этом смертельном падении ощутить вдруг удар воздуха под крыло и взмыть вверх — назло липкому страху, издевательски малой площадке, назло дифтерийной заразе, засевшей в горле ребенка. Летят в непроглядных облаках ослепшие «аннушки» и вдруг с решимостью самоубийцы кидаются вниз: двести метров, триста, километр. Здесь же берег, здесь горы, здесь море! Но машины выныривают у самой воды из жуткого пике и вдоль открывшегося берега ползут на свою площадку.
Четыре сомкнувшихся плеча в голубой амбразуре кабины. Пилоты летят лицом в небо. Валя надевает ларингофон, шевелит губами и отдает штурвал от себя. Едва заметное движение левой рукой — мы заваливаемся на крыло. Лорино крутится у нашего крыла, как цветная граммофонная пластинка. Мелькает море, серые кубики, рыжая полоса.
Лорино — столица самого мощного на Чукотке хозяйства, колхоза имени Ленина.
Полдень, в конторе никого нет. «Председатель, небось, на берегу».
Пыльная крутая дорога отвесно срывается вниз. И вдруг у самых ног — море. Оно пронзительно синее, в острых гребешках, под ясным небом. Ветер пахнет солью, свежей рыбой и еще чем-то чистым и пряным, от чего хочется смеяться и бросаться песком. Руку больно скручивает в воде: ого, это полярное море! Это Берингово море. Оно ласково лижет сапоги, но чувствуется судорожный холод его языка. К морю притиснулся обрывистый берег: Лорино лежит на холме.
Впереди свистят крыльями чайки, они белоснежны и гортанны. Их тысячи, они носятся легким перовым облаком, жадно кидаются вниз, что-то рвут клювами, снова взмывают и плюхаются на воду, качаясь на волнах, как неживые. Сладковатая вонь сводит скулы. Чайки взлетают, открывая на песке темное, кровавое. Это кит.
У каждого места земного шара есть что-то свое, предельно обычное для него, заветное, чего нет и не может быть в других местах. Африка — это львы, Соединенные Штаты — Ниагара, Греция — Акрополь.
Проделав десять тысяч километров, мы ступили На самый восточный краешек северного полушария, на землю Чукотки, и не почувствовали этого. И только тут, увидев берег, усеянный останками китов, такой театрально-необычный, вдруг ощутили головокружение. Земля медленно отсчитывала меридианы: часовой пояс Красноярска, потом Иркутск, граница полушарий, еще, еще дальше. Ох, как чувствуются теперь все десять тысяч километров, лежащие за спиной!
Мы шагаем вдоль исполинского тела, дурея от запаха дымящихся внутренностей, сплевывая кислую слюну. Мягкий, кровавый мешок — сердце кита. И еще у кита есть язык. Трудно представить: у кита — и язык! Облизывающийся кит. А язык вот он — килограммов на триста-четыреста. Небось, трудно быть молчаливым при таком языке. Раздельщики-чукчи чавкают резиновыми сапогами, поднятыми до бедра. В руках у них лопатки, вернее, закругленные ножи с длинными черенками. Лезвия остры, как бритва. Шкура кита пластается ими легко, как масло. Сначала снимают жир. Он лежит тяжелыми брусками на берегу — точь-в-точь куски исполинской тыквы, оранжево-желтые и упругие. Белые чайки разгуливают по оранжевым брускам, вызывающе посматривая в море. Коричневые раздельщики отхватывают очередной кусок кита, цепляют его железным крюком и волокут в общую кучу. Потом режут печень и мясо. Чайки ревут от радости.