Олени были упитанные — лето минуло прохладное, грибное, осень надежно прикрыла кормовища снегом, зима не грозила гололедицей. Свободный от дежурства пастух вышел из яранги к ним навстречу. Он, видно, только что проснулся. Зима и осень — спокойное время для оленеводов.
Кылаты внимательно осмотрел стадо, особенно быков-производителей и важенок, от которых ожидался хороший приплод. Пастухи с интересом наблюдали, как Кылаты тычет быку в грудину блестящую холодную трубку. Раньше это делал только фельдшер, один на два колхоза. Теперь у Кылаты своя трубка. Кылаты свой, чукча, уж он договорится с оленями.
— Привезла газеты? — спросил Уангу встречавший их пастух.
Она кивнула, покосившись на Кылаты. Но тот расслышал: «Почему моя жена должна возить тебе газеты?»
Вечером Уанга сказала:
— Кылаты, ты мой муж, и вот дети, которых я родила от тебя. Я люблю твой дом и все делаю, чтобы люди не могли сказать, что в нем холодно или нет вкусной еды. Но у меня много сил, и мне хочется, чтобы не только в твоем доме было хорошо…
Кылаты ничего не ответил и ушел в кино.
Когда Кылаты вернулся в Анадырь, Уанга пошла работать в красную ярангу — развозить по стадам газеты и письма, книжки оленеводам читать. Детей на это время отдавала в интернат. Сначала беспокоилась: голодные, небось, плачут, боятся по ночам. Но интернат был в колхозе хороший, и Марат с Эттыгыном быстро к нему привыкли. Уанга шла от стада к стаду, несла пастухам пыныль, чинила холостякам торбаза и кухлянки, варила обед, собирая для костра речной тальник, сучья ивки, корявые веточки берез. По ночам ей снились дети и иногда отец, не такой, каким он был в год своей гибели, а раньше, когда Уанга краснощеким подростком в широком керкере и непромокаемом уккэчине из моржовых кишок прыгала в байдару — идти на охоту. «Не будет удачи, киньте девку на берегу», — ворчали старики. Но удача все равно была. Муж снился ей редко, всегда в белой, с блестящими пуговицами куртке, какую носил председатель райисполкома. Уанга немного терялась: наука изменит мужа, и кто знает, каким покажется ему его маленький дом.
Письма Кылаты присылал редко и все беспокоился, что жена со своими разъездами совсем забросит детей. Уанга отвечала, что живут они хорошо, зимой добыли много песца, а весной — тюленя. У Роутыны родилась третья дочь. А картины им возят все старые. Боясь рассердить мужа, Уанга не писала, что у нее все больше берут книжки (и не только школьники, но и ровесники Кылаты) и что ей отвели в новом клубе две комнаты, где можно играть в шахматы, читать журналы и просто вести со своими соседями неторопливый, обстоятельный разговор. Уанга, правда, сообщила Кылаты о празднике в честь открытия нового клуба. Но утаила, что на этом празднике она, жена Кылаты, взяла первый приз в гонках на собачьих упряжках, а Тагрыт злился, как ребенок, что не он первый, а баба, даже рукавицы порвал. Она писала, что Марат учится хорошо, а Эттыгын здоров. Но умолчала о том, что на месяц оставляла их в интернате, уезжая на курсы библиотекарей в Лаврентий.
Но когда Кылаты вернулся зоотехником, такой важный в новеньких широченных брюках и восьмиклинной шевиотовой кепке, Уанга все же бросила работу в красной яранге, стала стряпать и шить дома. Она с такой дотошностью обстирывала детей, варила обеды и чистила мужнин костюм, что Кылаты стал тревожиться: «Ты бы отдохнула, жена, сходила в кино или в гости к соседке».
Когда наступало утро, Уанга первой выходила из дому и, глядя, как кружат над морем бакланы, жаловалась: почему я не птица, чтобы полететь, куда захочу, почему я не волна, чтобы все время слушать ветер и качать в себе жирных тюленей и моржей, почему я не байдара, чтобы плыть навстречу восходу…
В ту зиму как раз и произошел случай, о котором писали в «Советской Чукотке». Он, возможно, и переменил отношение Кылаты к жене.
Прошла неделя, как Кылаты уехал в западное стадо, пасшееся у маленького озера, где и зимой под снегом много зеленой травы. Это было совсем близко, и Кылаты должен был уже вернуться. Уанга подумала, не заболел ли он, а может, заблудился вездеход — кто знает эту страшную машину, недавно присланную в колхоз, ведь у нее нет ноздрей, как у собаки, чтобы в пургу и снегопад за километры учуять жилье. Утром Уанга отвела Марата в школу, а Эттыгына — к соседке. Сняла потяг, висевший на гвозде в сенях, накормила собак мороженой сайкой, взяла мешок из нерпичьей шкуры, положила сухарей, кусок моржатины, рыбы для собак, хотела еще сунуть мороженую оленью почку, но, подумав, оставила ее детям — вдруг не вернется до завтрашнего вечера. Потом достала из ящика в сенях свой меховой керкер, примерила. В просторном пыжиковом комбинезоне было удобно и тепло, но в комнате не повернуться: то табуретку опрокинешь, то зацепишься за клеенку на столе. В яранге нечего было зацепить: вся утварь лежала на земле. Уанга натянула теплые торбаза, перевязала их ремешками у колена и стопы. Теперь не страшен любой мороз. Русские поначалу ездили в тундру в стеганых ватных штанах — так им казалось удобнее. Иногда обходилось, но чаще эти ватные штаны ножом разрубали на обмороженных ногах — насквозь промерзали от влаги и стужи. Поверх меховой кухлянки и малахая Уанга, чтоб не набивался в пыжик снег, набросила светлую камлейку, в которой ездила ставить капканы, на песцов. Потом она осмотрела легковые нарты, принесла из сенок длинный остол. Созвала собак и, взяв потяг, составила упряжку. На все это ушло сорок минут. Ей, дочери зверобоя, такая работа приносила радость. Собаки неслись вскачь по наезженной голубой колее. Был март, и солнце, яркое и большое, превращало сугробы в огонь. Пригретый снег стал местами темнеть и оседать, слипаясь в ледяную крупу, — если съехать с колеи, собаки изрежут лапы. Пахло водой и рыбой. Скоро тундра проснется, зацветут желтые маки, евражки[8] побегут из затопленных нор, а на море откроются полыньи, и дети с берегового припая будут бить из ружья усатых нерп. Уанга отбросила капюшон камлейки, распустила ворот. Мороз приятно щекотал шею. В такой солнечный день олени уже лежат в тальнике — жарко. Уанга ехала и пела о том, что на свете нет ничего лучше тундры, где ничто не мешает глазу: ни дерево, ни дом — и можно свободно дышать.