Выбрать главу

Тыневана привела нас в мастерскую, откуда слышен был гул моря. И женщины, сняв мерку, сшили нам на память мягонькие, как гарус, чижи — легкие оленьи чулочки.

Кроме чижей, на память о Лорино и Беринговом море мы увозили меховые непродуваемые рукавицы из камоса и самое главное: в одной из рукавиц лежал маленький пелекен, костяной эскимосский бог с мудрой, лукавой улыбкой. Он знал все про это неспокойное побережье, грозный край чукотских зверобоев.

Уходили мы из Лорино на «Ретивом».

У Кригуйгуна, как обычно, сорвался внезапный шторм. Толя Гофман как был выскочил на мостик и стоял у штурвала в одной ковбойке, под соленой мокрой пылью. «Ретивый» то жался к берегу, то шарахался на полных оборотах от его розоватых скал. Дима, уворачиваясь от волн, катившихся через палубу, притащил капитану ушанку и куртку. Я чувствовала себя виноватой: сколько раз я вступала на китобоец, столько раз нас трепал и глушил жестокий шторм. Харитонов потом писал:

Журналистка в море взята, А при женщинах море дичает. Мы охотимся на кита, Море Беринга нас качает.
Море хочет нас погубить И побить некозырной картою. Море радостью может быть, Но и может стать море каторгой.
Можно, врезаться, как в капкан, В берег, спрятанный за туманом. А на мостике наш капитан, Непохожий на капитана…

Толя ни на секунду не выпускал штурвал. Мы уже были у цели — километрах в трех от Лаврентия. Но море не пускало нас к берегу.

Наконец, отыскав подходящую излучину, Толя ринулся на берег. Мы высаживались, как десант, — в белый, ревущий прибой. Харитонов поймал мешок с почтой, который швырнули нам с борта: Гофман потерял надежду пробиться к Лаврентию.

«Ретивый» рванулся от опасного берега.

Ревел ветер, ревело море. Пустынен был берег. А у «Ретивого», мы знали, очень плохие машины…

МНОГО ДОРОГ — МНОГО ВОРОТ

Я смотрю на сухощавые Валины пальцы, лежащие на штурвале, и представляю себе, что это сейчас мы летим в тундру к раненому трактористу. Я знаю, как это было. От болтанки качались банки с кровью и звякали инструменты хирурга. А сам хирург зло посматривал на Земко: небось можно и побыстрее, разбаловались летчики, не рискуют, не торопятся — их бы на четыре часа к столу, на котором едва тикает жизнь! «Ну, вот и приехали!» — крикнул Валя обозленному хирургу и положил машину на крыло. Самолет нырнул вниз, но не сел и еще минут десять тянул за душу, вставал на крыло и неторопливо кружил. «Трус, пижон!» — возмутился хирург. И тут «аннушка» упала вниз, и у Вали вздулись вены на висках, но он по-прежнему улыбался. Молодого хирурга бросило о стенку, и он потерял очки и чемоданчик с инструментами. Застонала сестра, махая ушибленной рукой. Распахнулась дверца. И сердитый хирург ушагал по лужам к раненому, так и не заметив, что самолет сидит среди кочек, в тундре, и нет никакой даже самой плохонькой посадочной полосы.

— Где вы взлетали без полосы, у Энмелена? — кричу я Вале.

Он, посмеиваясь, пожимает плечами:

— Нигде, запрещено инструкцией…

Потом, в Апапельхино, мы с укором говорили:

— На побережье — вот это летчики! В дождь, ветер — все летают!

— Кто летает в дождь? — усмехнулся командир. — Вот мы сейчас доложим начальству. Я знаю, — он таинственно подмигнул: — Земко и Комков летают. Только тихо, ребята, — подведете их под монастырь…

За нарушение правил — всегда выговор. Героизм — всегда нарушение правил.

— Вон те острова, вон внизу, — кричит Валя, — чистейший мрамор!

Скоро бухта Провидения. Мы волнуемся, вглядываясь в горы, которые все растут под крылом. «Бухта Провидения» — что-то таинственное и зовущее. Туманная, очень далекая, страшно одинокая бухта.

Толчок, входим в огромное белое облако. Тревожно гудит винт. И вдруг в промоине, среди пухлого пара является нам земля — в голубом сиянии, изрезанная синими бухтами, в черном мерцании голых обрывистых скал. Все странно, как в сказке, где по белому блюдечку катится наливное яблочко. Открывается дивная страна. И снова катится яблочко — белый туман изморосью за стеклом. И снова в молочных клубах где-то сбоку, потом снизу выплывает волшебная земля.