Выбрать главу

«Непартийному большевику, погибшему от руки убийц в зимовку 1934—35 гг. в борьбе за советские принципы освоения Арктики. Д-ру Ник. Льв. Вульфсон от Главсевморпути и политуправления» — написано на запорошенном снегом памятнике.

Продрогнув, мы вернулись на станцию. Было уже время обеда.

Столовая на «полярке» вроде кают-компании на корабле. Утром, в обед и вечером здесь собираются все полярники. Сухощавая, белокожая Лида Липочкина раздает из окошка наваристый суп, домашние блинчики или рагу. Потом она выходит и садится к столу — усталая хозяйка, накормившая большую семью. Лида и готовит, как для своей семьи, — вкусно и экономно, как не готовят ни в одной московской столовой.

Тут же, у стола, бегают, трясут кудряшками Лидины дочки — чистокровные полярницы. Они играют в прятки с крохотной метиской — дочерью радистки-чукчанки. Время от времени все трое забираются на стулья в соседней комнатке-библиотеке и заглядывают в длинный ящик, где заботливо, как орхидеи, выращиваются для них огурцы. Урожай они любят снимать собственноручно.

Вечером, кому не лень, сами могут прокрутить себе в столовой кино. Но сейчас год кончается, и все ленты смотрены-пересмотрены по миллиону раз. Вот подойдет «Комсомольск» — обменяются с ним драгоценными жестяными коробками. И тогда уж накрутятся вволю. А пока разбиваются привычно на четверки и выгружают из коробок домино. Ревет за стеклами пурга, до слез сечет снег. А в кают-компании пахнет булочками, что пекла Лида к ужину, щелкают костяшки домино: «Рыба, дорогие, рыба!» Среди лотошников женский голос выкликает на одной ноте: «Девяносто один! Барабанные палочки! Трешка!»

Уютно и спокойно. Но по глазам парней, когда они кончают забивать «козла», видно, что спокойствие это обманчиво. Парням по двадцать — двадцать пять, и они смутно чувствуют, что не имеют права просто так убивать время. Да и Николай Константинович упорно напоминает им, что сейчас на полярных станциях уважения достойны не те, кто выживает, а те, кто нормально работает и живет. Им двадцать. Их время очень дорого. Это время закладки фундамента, духовного возмужания, когда все поры человека открыты для принятия нового: музыки, знаний, слов. Потом придет период полной отдачи, настоящая зрелость. А пока надо набирать, узнавать, учиться.

В Якутии я познакомилась с молодым геологом-алмазником. Он закончил техникум как способный, многообещающий геолог. Приехал в якутскую тайгу. И тут закрутилась карусель. Днем — маршрут, вечером — преферанс. Сначала он пробовал сопротивляться: «Я, ребята, лучше почитаю, в институт хочу поступать!» — «Успеешь! — успокаивали ребята. — Вернемся с поля, засядем в камералке, тогда начитаешься вот так. На доктора сразу сдашь». После тяжелого маршрута, конечно, приятнее сражаться в преферанс, чем зубрить неподатливую кристаллографию. Поначалу, правда, сверлила совесть, но он научился ставить ее на место: «Цыц! На нашей работенке и без книг горб заработаешь». Он и сейчас небось ходит в старших коллекторах и никуда не сдвинулся с места, несмотря на многие километры добросовестно пройденных маршрутов.

— Пи-пи-пи! — зовет Врангель. В радиорубке «полярки» нам озорно подмигивают лампочки. Сейчас откликнется Шмидт. «УОЬ, УОЬ!» — Шмидт слушает.

Старший радиотехник Голубев передает утренние замеры: ветер, влажность, температуру. Эфир распирает от голосов. Один говорун особенно назойлив, пищит и пищит. Помолчал — и снова за свое.

— Ледокол «Сибирь» разговорился, — усмехнулся Голубев.

«Сибирь» беспокоится. Она караулит суда у ледяных заторов и проводит их в чистую воду. Пока ведет одного, другой где-то застрял. «Сибирь» и перебирает их, как наседка цыплят: где «Комсомольск»? «Астрахань» где? Успокойся, ледокол, в Сомнительную ушла «Астрахань». Но «Сибирь» пищит до тех пор, пока «Астрахань» не подает голос. Позывные ледокола на минуту исчезают из эфира. Но потом он снова начинает тормошить море и мысы. Удивительно беспокойный ледокол.

— Вы лучше скажите, куда задевали «Комсомольск»? — ворчит Голубев.