— Пятнадцать лет домой вырваться никак не мог, — рассказывал Рябошапка. — Сколько в Дону воды утекло! Уехал мальчишкой — приехал мужик-мужиком, свой сынище уже, Володька. Наш поселок Горбачево-Михайловское километрах и восемнадцати от Донецка. Сел я на местную «кукушку», смотрю в окно — будто каждая тропочка знакомая. Едем потихоньку, женщины смеются, подсолнухи лущат, какого-то Прохора все вспоминают. А я смотрю в окно — и слезы градом. Будто всю жизнь заново прожил. Вышел из поезда — колени дрожат. И узнаю вроде все, и не узнаю ничего. Деревья выросли, дома новые. Тут сестра подбежала, на шее повисла. «Ой, Николка, — кричит, — братик мой, узнать тебя не могу!» Домой подходим — соседка выбежала, тоже в слезы, «Вот, говорит, вы и дождались своего, а мне своих уж не дождаться». У нее три сына погибли. Война между нами прошла. Моих сверстников в поселке человек сто семьдесят было — уцелело трое. У меня самого два брата погибли. Макар совсем возле дома: не хотел немцам поселок отдавать. А я к отцу вроде бы из плена вернулся. Страшенной казалась Колыма — край спета. Через час человек триста к дому понабежало — посмотреть живого колымчанина. Некоторые про своих расспрашивали, не видел, не встречал ли. Многих загнала тогда судьба на Колыму. А люди песню помнили: «Оттуда возврата уж нету…»
Через несколько дней мы уехали с Каральваама. По дороге в Билибино нам встретилась зеленая «коробочка» с детьми — из школы. Шофер «коробочки» помахал нашему рукой. Мы остановились. Мальчонка и собачьем треухе высунулся из кузова:
— Дядя Володя, я тапочки в школе забыл!
— Эх ты, растяпа! — крикнул ему наш шофер. — Ну, ладно уж, захвачу!
И мы снова затряслись по мерзлым ухабам. Морозный ветер пощипывал щеки.
Куда ты уведешь нас в следующий раз, крутая тропа билибинских геологов?
О КРАБАХ, ИСТОРИИ И АЭРОПОРТАХ
В Билибино по соседству со мной жили девчонки-геологи из Москвы. Они попали на Чукотку сразу после института и впервые переживали тревожно-радостное, неуютное чувство самостоятельности. Мы брали у них то чашки с тонкой розовой полосочкой по краю, то чайник, то чайные ложки, когда надоедало размешивать сахар широким охотничьим ножом. Это было женское общежитие, но нелегально в нем обитали вернувшиеся с поля геологи-мужья. Басовитые голоса нелегалов под тихие переборы гитары напевали по вечерам грустные песни геологических трубадуров.
За окном был чистый, свежий снег. На беленой стене резким раскрылием чернела мохнатая от мха рогулина, подобранная Харитоновым где-то в окрестных горах.
После бесконечных, утомительных перелетов приятно было наконец осесть в чистеньком, тихом общежитии, где можно спокойно пить чай по утрам, а вечером почитывать книжки, прихваченные с собой из Москвы. Так бывает — бездомностью, дальностью переходов изматывает дорога.
И все-таки нет ничего на свете прекраснее дальних, изматывающих дорог. Паустовский, великий любитель скитаний, писал:
«Это непременное качество всех путешествий — обогащать человека огромностью и разнообразием знаний — есть свойство, присущее счастью».
Как-то на мысе Шмидта, возвращаясь с ионосферной станции, мы вышли к берегу океана. Трое молодых рабочих бросали в накатывающуюся волну неуклюжего серого канадского гусенка: «Ну, лети же, дура, лети!» И даже взмахивали для убедительности руками — лети. Но гусенок, выращенный дома, с лихорадочной поспешностью выкарабкивался из воды и косолапо устремлялся к своим хозяевам, протягивая к ним на ходу тонкую серую шею. Его снова брали на руки и бросали в океан. Гусенок шлепался в воду с томным видом персидской принцессы, сброшенной с казацкого струга, немного перебирал крыльями и лапами и, с первой же попутной волной достигал берега, снова выгибал шею и бежал к своим огорченным хозяевам, тщетно умолявшим его: «Ну, лети!» Гусенок смотрел недоуменными глазами и жался к знакомым сапогам, подальше от незнакомого океана.
— Называется канадский гусь, аристократ, чтоб ему пусто было! — чуть не плача от досады, парень поддал трусливому гусенку сапогом. Раскрылясь и отбежав в сторону, тот глянул на хозяина с укором. Он не понимал, чего от него хотят. Он привык жить дома, в прихожей, есть мелко нарезанный омлет, и слабые крылья не поднимали его ожиревшее тельце.
«Бедняга! — подумала я тогда. — Знал бы ты, как я понимаю тебя». Ведь и нам, людям, долго сидевшим под чьей-то опекой, тщетно кричат потом: «Ну, лети же, лети! Ведь ты хотел летать — ну, лети!» А человек пугливо жмется к земле: крылья не держат его, они ослабели взаперти.