Помню, перед отъездом мы сидели в уютной квартирке с низкими креслами и причудливым торшером, уроженцем каких-то дальних заграниц. Молодой художник, хозяин квартиры, тихо играл на гитаре. Красивая сероглазая ленинградка, его жена, рассеянно улыбаясь не то своим мыслям, не то заезжему киношнику, толковавшему о Севере с восторженной жадностью поклонника пыжика и нерпичьих шкур, стряхивала с сигареты пепел в радужную раковину — чей-то опустевший дом. Я смотрела на ее тонкие пальцы, на точеные серьги в маленьких ушах и думала: если раздвинуть тяжелые занавеси на окнах и заглянуть в темноту — увижу сырую невскую набережную с желтыми листьями, прилипшими к парапету. Нет, нет — за окном колючий колымский снег. Люди приносят с собой свой город: северные столицы — лишь мозаики материковских городов. И все же, несмотря на торшер и ленинградские шторы, заслонившие нас от тундры и океана, ясно, что это север, край земли, очень-очень далекий. И от этого грустно, и что-то щемит внутри, и хочется подержаться за ускользающий земной край, пожить здесь лицом в океанский ветер. И досадно, что этому не быть — тянуло, звало к себе привычное. В умной сутолоке городов трудно быть свободным: даже нежные цепи культуры — все же цепи. Уйти от них можно разве что в тайгу или в океан. Но мы не уходим, потому что привыкли к цепям, нам сладостна их привычная тяжесть, мы консервативны, как маленький гусенок, выросший в теплых сенцах.
И я с уважением, исподтишка разглядывала полнеющую сероглазую женщину, красивую умницу, приехавшую в Магадан года три назад. Здесь, в далеком полярном городе, заиграла ее богатая натура каждой гранью — все оказалось нужным и заметным. Предвидя возможность такой судьбы, она нашла в себе силы — в тридцать два года — уехать от блеска Петрова града, от привычного тепла родительской семьи, от друзей. Ее смелость была вознаграждена — чуть запоздалым счастьем, привязанностью новых друзей, потребностью в ее остром уме, растворявшемся в блеске Ленинграда. Полудремля в ласкающем кресле, я думала, что наше счастье зависит только от нас самих — от нашей смелости и упорства. Ждать счастья дома, на диване, скучно и ненадежно. Вот пройти за ним землю из края в край — это уже дает право что-то сказать о судьбе. Непривычная двойственность здешней жизни просачивалась в нутро, и грустно было уезжать. Но такая у нас судьба — осколки чужого счастья, чужих городов торчат в сердце, и нет сил отдаться нему-то целиком.
Возбужденному киношнику пообещали прислать пыжиковый треух и унты, он успокоился. А Харитонов, чтобы сгладить как-то его неловкость, стал читать стихи, посвященные Северу:
По голубым фарфоровым чашкам разлили медового цвета пахучий чай. Семь лет назад мои однокурсницы, распределившиеся в Магадан, тоже повезли с собой хрупкие сервизы. Тогда это показалось нам пижонством, но теперь, сидя за магаданским столом, я вдруг поняла трогательную гордость этого вызова: за окном метель и полярная ночь, а на столе — фарфор. Под свист ледяного ветра с Нововеселой мы пили чай из полупрозрачных, тонко позванивавших чашек. Хозяин снова взял гитару, и художники-оформители из местного издательства тихо запели, собравшись в кружок. Они любили те же песни, что и мы. И от этого родства, связывавшего нас, людей одного поколения, через всю страну — тринадцать часов на ИЛ-18 — тяжело было встать и попрощаться, может быть, навсегда.