Я думаю, вся душа моя ушла в созерцание. Только что меня коснулась реальность, и в таком неприглядном виде, и я спасался от нее в мире сказки, как перепуганный ребенок зарывается в книжку с картинками. Я не хотел заглядывать вперед, не хотел оглядываться назад. Настоящее накрыло меня, как волна. Не сводя с нее глаз, я, чтоб от нее не отстать, выпил стакан шампанского.
Я был так молод тогда, что еще не утратил глубокой веры в свою звезду. Была в мире сила, которая присматривала за мной, оберегала меня, предпочтя всем прочим людям. Вот когда эта вера иссякнет, когда ты начнешь догадываться, что и ты в этом мире заврошен, как все остальные, — значит, юность твоя миновала. Нежданная милость богов тогда нисколько меня не смутила, я только преисполнился к ним благодарности. Я счел совершенно натуральным, что дружественные силы опять улыбались мне и моего спасения ради выслали из окружной зимы и тьмы это чудо прелести, эту голую пьяную девочку.
Мы сели ужинать, я и Натали, высоко над огромным городом в моей тихой комнате, и тяжелые шторы не впускали мокрую ночь, и мы были как совы в дупле, в дремучем лесу, и никто-то в целом свете не знал о нас и не думал. Она оперлась локтем о стол, уткнула подбородок в ладонь. Наверное, она была очень голодна. Под влиянием вина и еды — помнится, мы ели икру и холодного рябчика — она оживилась, смеялась, болтала и слушала, что я ей говорил. Точно не помню, о чем шла речь. Мы, конечно, вели задушевный разговор, и я открыл ей то, чего не открыл бы никому другому, — как меня чуть не отравили как раз перед нашей встречей. Верно, я ей сказал, откуда я, и даже называл свой адрес, потому что помню, как позже, много позже я мучительно избавлялся от надежды, что она может мне написать или даже приехать. Еще помню, она мне рассказала историю — про старую-старую обезьянку, умевшую показывать разные фокусы и принадлежавшую шарманщику-армянину. И вот хозяин у нее умер, а обезьянке так хотелось показывать свои фокусы, и она все ждала нужной реплики, а никто не мог ее подать. Начала Натали печально, но, увлекшись, принялась изображать обезьянку до того забавно, похоже и мило, что я наслаждался.
Помню почти каждый ее жест. Иногда мне кажется, что я понял кое-какие пьесы для скрипки и фортепьяно именно через этот контраст или эту гармонию ее длинной стройной руки и короткого круглого подбородка, когда она подносила к губам стакан.
Никогда среди своих любовных похождений — если это можно было назвать любовным похождением, — никогда не ощущал я так свободы и покоя. В продолжение последней моей связи меня неотступно терзала мысль о том, что думает обо мне мой предмет и какую роль играю я в глазах света. Никаких таких сомнений и страхов сейчас и в помине не было. Думаю, это чувство свободы и покоя и разумеют счастливые супруги, говоря, что муж и жена — одно. Я лично полагаю, что даже в браке, когда свет призывается во свидетели, трудней достигнуть такого состояния, нежели при невольной, непреднамеренной встрече, как наша. Но это уж дело вкуса.
Нас толкали друг к другу особенные обстоятельства, хоть мы этого не понимали. Мир за окном был жесток, да, невыносимо жесток. Жизнь сыграла злую шутку со мной, а с ней, верно, еще более скверную. Но эта комната, ночь — были наши и нам верны. Не ведая о том, мы сидели за ужином жирондистов.
Помогло и вино. Я пил немного, но другое уже мне успело ударить в голову. Шампанское — добрый, испытанный друг дождливых ночей. Помню, один датский епископ когда-то мне говорил, что много есть путей постижения истины и один из них — бургундское. Хорошо было так говорить старику, в мягких креслах, в кабинете, уставленном книгами. А нам, молодым, заглянувшим в глаза самому дьяволу, нужна была более крепкая рука помощи. И под тихое шипение бокалов мы сами себе виделись как бы глазами художника — одной из фантазий Творца.
На диване у меня лежала гитара. Я разучивал для tableaux vivants[15] серенаду в честь юной романтической красавицы — в обычной жизни то была дама из американского посольства, холодная и бесчувственная, как стена. Поужинав, Натали взяла в руки гитару. При первых звуках она слегка поморщилась — до того ль было мне в последнее время, чтобы настраивать инструмент, — но потом, поудобней устроясь в моем низком широком кресле и положив ногу на ногу, принялась перебирать струны. И потом она мне спела две песенки. Голос, с едва заметной простудной хрипотцой, разливался по моей тихой комнате, как колокольчик, как упоенное гуденье пчелы над цветком. Сначала она спела кафешантанную песенку — неотвязчивый, веселый мотив. Потом немного подумала и спела что-то печальное, странное, на незнакомом мне языке. Она была удивительно, на редкость музыкальна, и голос — такое же откровение, как лицо, как она вся. Чуть металлический его призвук, благородная простота и сила отвечали этим глазам, губам и рукам. Только был он полнее, богаче, будто быстрее развился, будто мог выразить больше, чем она сама, как скрипка и смычок вундеркинда, когда он играет.