Катить с каждым разом всё дальше и дальше, а калышкам числа нет. Вперёд, опять назад, опять толстенный золотистый жгут петлёй-колесом, опять — навались! Ноги напряжены до дрожи, немеют пальцы, жилы на шее вздулись.
— Давай-давай! — подгонял Зозуля. И помогал то одним, то другим.
Осенний балтийский ветер продувал до костей. Пот высыхал, как на морозе. Разлохмаченные волосы прилипли ко лбу.
Осталась треть бухты, а силы — все, выдохся Лёшка. Не разогнуть спины, мышцы, как порванные струны, в глазах чёрные мухи.
— Давай-давай!
Зозуля наладил швартовую лебёдку. Трос ещё нужно пропустить через барабан со смешным названием «турачка» и аккуратно уложить в специальный ящик под палубой. А сил уже нет, но стыдно жаловаться, просить пощады, отдыха, чтобы свалиться и лежать, не шевелясь, минуту, две, час…
— Давай, молодёжь!
Ему что, Зозуле, любая тяжёлая работа — пустяк, натренировался за четверть века. И в те четыре года, которые не плавал, а воевал в морской пехоте, тоже закалялся. Лёшка не приучен к физической работе. Пусть Зозуля думает и делает что хочет, но Лёшка — всё.
Он поднял голову, продышался и вдруг посмотрел на Пашу. У того с Федоровским задача не легче, и — ничего. Тянут себе. Не вспотели даже. Или вспотели, да не видно.
Неужели Лёшка слабак в сравнении с таким тощим, хилым цыплёнком?
Лёшка сцепил зубы и с какой-то яростной, отчаянной силой набросился на проклятую закалышканную манилу.
Зозуля загонял в гнездовье швартовый манильский трос, будто индийский факир змею в корзину.
— Понял, что такое калышка? — придыхая, как астматик, спросил Паша.
Последний рывок окончательно опустошил Лёшку — и кивнуть не смог, — но едва присел, новая команда:
— Кузовкин, Смирнов — люки задраивать!
Федоровский покажи. Федоровский взял небольшой ломик, вставил острый конец в гнездо откидного стопорного зажима и с усилием повернул его. Стальная шарнирная лапа прижала закраину трюмной крышки к резиновой прокладке, чтоб и в сильный шторм ни капли внутрь не проникло.
С первым и вторым трюмами управились к одиннадцати. Лёшка даже часы к уху поднёс: идут ли? Неужели они работают всего три часа? Руки, ноги — всё тело ноет, а до обеденного перерыва целая вечность, три тысячи шестьсот секунд!
— Смирнов, Кузовкин, Федоровский — на корму, баки опорожнить.
К железным бакам с пищевыми отходами привязали для страховки прочные лини и опрокинули за борт.
Сразу же налетели чайки, с криком набросились на объедки.
Водворив баки на место, взялись за бочки с машинным маслом. Каждая бочка — четверть тонны.
— Так эти не наши, дедово хозяйство, — слабо запротестовал Паша. Не хотелось ему ворочать тяжеленные цилиндры, связывать их, крепить к палубе. И бочки и трос — в масле.
— Тельняшечку свою жалеешь? — угрюмо пошутил Зозуля. — Перетрудился! Деду с его ребятами работёнки хватит.
«Дед» — старший механик. После рейса во Вьетнам Лёшкиного отца должны были повысить. Он заранее посмеивался:
«Вот так-то, Мариночка, станешь ты скоро женой деда!»
Раньше, чтобы дослужиться до высокой должности старшего механика, обрастали дедовской бородой.
Отцу не исполнилось и сорока…
Лёшка первым взялся за бочки с машинным маслом.
— Вот это по-молодёжному, — негромко похвалил Зозуля.
Затем подметали и скатывали водой из шланга всю кормовую палубу.
Точно в двенадцать Зозуля объявил довольным голосом:
— Перекур с макаронами по-флотски!
Лёшка ел не разбираясь: давно он таким голодным не был. И таким усталым. Последний раз, наверное, в прошлом году, когда на спор трижды подряд переплыл туда и обратно озеро Красное, а ширина его почти километр. Лёшка вылез тогда на берег чуть живой, но счастливый. Ребята смотрели на него как на героя. Герой не герой, но не всякий столько часов продержится на воде! Лёшка потом даже перед дядей Васей похвалился, по секрету: выдала бы мама за такое!
И дядя Вася не очень-то восторгался: «На миру, конечно, и смерть красна. А стоило ли рисковать? Из-за чего? Во имя чего? Подвиги не на пари, не для личной славы свершаются».
Лёшка пытался оправдаться: не в пари главное, он себя проверял, осилит или нет. И кроме того, это же тренировка! «Разве что тренировка», — уступил дядя Вася.
Чёрта с два выдержал бы Лёшка такую «тренировку» без свидетелей! Он бы и сейчас, работая в одиночку, давно с ног свалился.
Как же не хотелось натягивать после обеда робу!
Опять задраивали трюмы, наводили порядок в тамбучинах — кладовых внутри коробчатых оснований грузовых мачт, расклинивали и заливали цементным раствором якорь-цепи в палубных клюзах.[1]
На полдник уже никто не переодевался, расположились табором в коридоре и напились чаю с галетами. Лёшка еле добрался до койки и заснул мертвецким сном. И на ужин не пошёл.
— Ну и здоров ты спать! — с искренним восхищением сказал на другое утро Паша. — Я так больше двенадцати часов не улежу.
— Сколько я проспал? — пробормотал Лёшка. Он повернулся на бок и тихо охнул: всё тело ломило.
— Семнадцать часов ноль восемь минут! — торжественно объявил Паша, словно передавал по радио новый олимпийский рекорд. — Поднимайся, а то на завтрак опоздаем.
И начался новый день, такой же нелёгкий и не героический, как и первый. А за ним третий, четвёртый… И снились Лёшке не кокосовые архипелаги, не синие дали, а бочки, тросы, скребки, ржавая пыль, вёдра с краской, суровые нитки для сшивания брезента, снилась швартовая манила с калышками.
Перед Гамбургом, на правом берегу северного рукава Эльбы, лежит на зелёных холмах небольшой городок Ведель. Таких городков много в Европе и в других частях света.
Не меньше и яхт-клубов. Но каждый раз, когда судно приближалось к Веделю, Николаев выходил на крыло мостика, смотрел и слушал.
Яхт-клуб Баухор-Ведель издавна торжественно приветствует все корабли, идущие в Гамбург и обратно. Встречает и провожает мореплавателей флагом и гимном их родины.
За двенадцать ли миль от родного берега, где проходят морские границы территориальных вод, за двадцать ли тысяч, где кончается географическая карта, — всюду и везде символы твоего народа, твоей земли, твоего дома волнуют остро и сильно.
Николаев смотрел и слушал, пока не смолкал последний звук и Ведель не скрывался за элеватором, похожим на неприступный средневековый замок.
И сегодня, как всегда, едва на траверзе показались мерцающие огни Веделя, Николаев покинул радиорубку и вышел на крыло.
Где-то наверху тихо переговаривались.
— Паренёк ничего, подходящий, — хвалил кого-то Зозуля. — Толк будет. Вспомните моё слово: максум через год до первого класса дойдёт.
— Максимум, — привычно поправил артельный Левада.
— Без тебя знаю, — мирно выговорил Зозуля. — Мне «максум» привычнее. А из Смирнова толк будет, будет. Молодой он ещё, конечно, малорасторопный, но не сачок. И море любит.
— Это верно, — подтвердил Федоровский. — Вот о Паше такого не скажешь.
Зозуля тяжело вздохнул:
— Паша — другой. И дело вроде бы освоил, поднаторел за практику, а в матросы производить рано.
— Устав бы ему дочитать, — с усмешкой произнёс Левада. — Права усвоил, а обязанности на чужие плечи перекинуть старается.
— Права качать он умеет, — опять вздохнул Зозуля и твёрдо закончил: — Но ничего, час придёт — дурь из него выйдет. Море не таких обламывает.
— И ломает, — сказал Федоровский. — Кого — и надвое, не склеить потом.