Париж – небольшой город, но сложный, в нем есть места, где всегда можно погулять. Майкл пересек площадь Согласия, думая о том, что говорила им Клэр, и мысленно видя высокую тень от ужасной машины.
Джоан обедала рядом с матерью Хильдегардой, такой древней и святой, что девушка боялась даже дышать слишком сильно, а то вдруг преподобная мать-настоятельница рассыплется на крошки словно черствый круассан и душа ее полетит на небо прямо у нее на глазах. Впрочем, мать Хильдегарда невероятно обрадовалась письму, которое привезла Джоан, у нее даже слегка порозовело лицо.
– От моей… э-э… – Святые Марфа, Мария и Лазарь, как по-французски «мачеха»? – Э-э… жена моего… – Не знала она и как перевести «отчим»! – Жена моего отца, – нерешительно закончила она.
– Ты дочка моей милой подруги Клэр! – воскликнула монахиня. – И как она поживает?
– Бонни, э-э… то есть bon, когда я видела ее в последний раз, – ответила Джоан и потом попыталась что-то объяснить, но вокруг нее все говорили очень быстро по-французски, и она замолчала и взяла бокал вина, который предложила ей мать Хильдегарда. Так она станет пьяницей задолго до того, как примет постриг, подумала она и, пытаясь спрятать свое покрасневшее лицо, нагнулась и погладила крошечную собачку настоятельницы, пушистое, добродушное существо цвета жженого сахара по кличке Бутон.
Благодаря то ли вину, то ли доброте настоятельницы она немного успокоилась. Мать Хильдегарда приветствовала ее в общине и в конце трапезы поцеловала в лоб, а потом отправила с сестрой Евстасией осматривать монастырь.
И вот она лежала на узкой кровати в дортуаре, слушая дыхание дюжины других новициаток. Ей казалось, что она в коровнике – такой же теплый, влажный воздух, только без запаха навоза. Ее глаза наполнились слезами, когда внезапно и живо ей представился их каменный коровник в Балриггане. Но она прогнала слезы и плотно сжала губы. Несколько девушек тихонько рыдали, тоскуя по дому и семье, но она не хотела быть такой, как они. Она была старше многих из них – некоторым было не больше четырнадцати, – и она обещала Господу, что будет держаться.
День прошел неплохо. Сестра Евстасия была очень добра. Она провела ее и парочку других новеньких по территории монастыря, показала большой сад с лекарственными травами, фруктами и овощами для кухни, храм, где шесть раз в день служили молебны плюс мессу по утрам, хлевы и кухни, где они будут поочередно работать, и большую больницу Ангелов – главное место трудов в монастыре. Они видели больницу только снаружи, внутрь они пойдут завтра, когда сестра Мари-Амадеус объяснит им их обязанности.
Это было нелегко, конечно, – все-таки она понимала только половину того, что ей говорили люди, и была уверена по выражению их лиц, что они понимали еще меньше из того, что она пыталась им сказать, – но замечательно. Ей нравились духовная дисциплина, часы молитвы с ощущением покоя и единения, которое нисходило на сестер, когда они вместе пели и молились. Нравились строгая красота храма, потрясающая элегантностью, тяжелые линии гранита и грация резьбы по дереву, легкий запах ладана в воздухе, словно дыхание ангелов.
Новициатки молились вместе со всеми, только не пели. Их будут учить музыке – как чудесно! В юности мать Хильдегарда была, по слухам, знаменитой музыкантшей и считала музыку одной из самых важных форм молитвы.
Мысль о новых вещах, которые она увидела, и о тех, что еще предстояло увидеть, отвлекли ее – чуточку – от воспоминаний о голосе матери, о ветре с пустоши, о… Она торопливо прогнала такие мысли и взяла в руки новые четки, тяжелые, с гладкими деревянными бусинами, приятные на ощупь и успокаивающие.
Самое главное, тут был покой. Она совсем не слышала голоса, не видела ничего странного или тревожащего. Она была не настолько дурочкой, чтобы поверить, что она избавилась от своего опасного дара, но, по крайней мере, тут ей могли помочь, если… когда… все это вернется.
И по крайней мере, она уже знала достаточно латынь, чтобы правильно произносить святые молитвы. Ее тут научили.
– Ave, Maria, – прошептала она, – gratia plena, Dominus tecum,[36] – и закрыла глаза. Тоска по дому затихла, когда четки медленно и бесшумно заскользили под ее пальцами.
На следующий день
Майкл Мюррей стоял в проходе винного склада, страдая от жестокого похмелья. Он проснулся с ужасной мигренью, потому что выпил накануне много всего на пустой желудок, и хотя головная боль уже отступила и лишь слабо пульсировала в затылке, ему все равно казалось, будто его растоптали и бросили умирать. Его кузен Джаред, владелец «Фрэзер et Cie», поглядел на него холодным взглядом бывалого человека, покачал головой, вздохнул, но ничего не сказал, лишь забрал список из его бесчувственных пальцев и стал считать сам.