– Самолет я тебе не дам! Планёр будешь собирать.
– Я не хочу планер, я хочу самолет.
Меня взбесил и этот мятый и его термоядерный перегар, и то, что в слово «планер» он упорно засовывал букву Ё.
– Бери планёр и начинай пилить нелюры, – мужик явно путался в терминологии
– Нервюры, вы хотели сказать, – поправил я его осторожно.
– Нелюры, я сказал, ёшкин кот! – мужик разозлился. – Умничать в Москве во Дворце пионЭров будешь, понял?
В силу малого возраста и гуманитарного воспитания я не мог в ответ ударить мужика в пах сандалем, поэтому, специально сломав за пять минут все пять пилок от единственного казенного лобзика, я был с позором изгнан из рукодельной избы к обоюдному удовольствию сторон.
Дабы устойчивая грусть и всепроникающий холод одиночества не забрали меня в свой плен без остатка, решил я найти душевное отдохновение в окружающей меня природе, где всякое растение – и мелкое, и раскидистое – имеет строгий смысл бытия, угадав назначение которого, я смогу обрести союзника или даже друга, пусть безмолвного, но последовательного и предсказуемого. А когда совсем припрет – можно съесть большой мухомор или добрую жменю бузины и умереть незаметно. Буду я лежать в хохломском пионерском гробу посреди дружинной линейки в своих трениках с коленками, рвущимися к солнцу, и смотреть сквозь неплотные ресницы, как они все будут плакать и корить себя за то, что уморили меня, мальчика доброго и скромного, убили своим системным унынием и безрадостным серым бытом. Впрочем, это совсем на крайний случай…
Все мальчики нашего отряда размещались в одной большой палате, где с переменным успехом запах лосьона от комаров «Гвоздика» сражался с ароматом прокисших кедов. Я выбрал себе кровать у большого окна с видом на огромную зеленую лужайку хозяйственного двора. На рассвете я любил открывать окно, запуская в палату не только природный воздух, но и шматки утреннего тумана с реки, который каждое утро укрывал лужайку без остатка.
Как-то проснувшись на рассвете, я завис на подоконнике с открытым ртом. В центре лужайки, рядом с сортиром хоздвора, утопая по брюхо в туманном киселе, стояла настоящая белая лошадь.
Днем я выяснил, что это лагерный мерин от хозяйственной телеги, мерина звали Мальчик, и больше любой травы он любил черный хлеб с солью.
Именно в этот момент мне открылось, чем быт острожника-заточенца отличается от жизни ссыльного с правом локального перемещения.
У острожника в друзьях возможен таракан-инвалид, сверчок унылый, крыса суетливая, а мне для нехитрой дружбы судьба посылает венец животного мира в виде замечательного коня белого цвета. Завтра начну дружить с коником.
Наступил новый рассвет, я вылез из окна и, гремя чужими резиновыми сапогами, надетыми на босу ногу, направился к своему новому четвероногому другу. Любой способный художник романтического свойства, если только это не Петров-Водкин, мечтал бы написать маслом одетого мальчика, кормящего на рассвете лошадь природного окраса. Мальчик на такой картине должен быть обязательно босым, но в длинной ночной рубашке с льняными кудрями, спадающими до плеч, как это, наверное, случалось у дворянских детей в детстве – у Темы, у Никиты или у Левушки Толстого. Вероятно, что и мерин Мальчик меньше всего хотел увидеть перед собой полуголого, остриженного под машинку пионера в ситцевых трусах и резиновых сапогах. Вместо того, чтобы деликатно снять с моей руки ломоть вкусного хлеба, а потом благодарно шептать мне в ухо свои лошадиные глупости, мерин раздраженно фыркнул, щедро покрыв меня соплями, и больно схватил за левую кисть желтыми нечищеными зубами.
Зло! Сколько непосильного зла и тупости обрушилось на меня за неполную неделю моего пребывания в этой унылой пионерской обители: ежедневное испепеляющее солнце, ленивый и равнодушный к работе вожатый, строевые упражнения под ненавистную мне песню, пьяный и грубый самоделкин из кружка, штаны для личной жизни, забытые в Москве, и вот теперь эта лошадь-людоед с циничным именем Мальчик!
Письмо домой получилось совсем недлинным. Дабы не воспалять сердца родителей избыточной тревогой, я написал им, что все у меня хорошо, но совсем замечательно будет, когда они немедленно заберут меня отсюда, как можно быстрее, а если по какой-нибудь причине они воспримут мою просьбу как проявление минутной слабости, я найду в себе силы вернуться в Москву самостоятельно по шпалам электрического поезда, на что по моим расчетам у меня уйдет четыре с половиной дня.