Выбрать главу

Валентин Яковлевич едва не кинулся в спальню, поделиться с женой неожиданной этой радостью, но вовремя спохватился: «Минуточку, минутку… А не совпадение ли?.. Да нет, пожалуй… Имя, возраст — все сходится… И фамилия, главное. Ведь не часто такая попадается. Редкая, можно сказать, фамилия… Как же я сразу-то не догадался, а?..»

Он вроде бы позабыл о тех обстоятельствах, при которых возникла перед ним эта фамилия. А потом, когда немного успокоился и снова взглянул на газетную полосу, на траурную рамку внизу, — сердце у него тоскливо заныло: «Эх, Славка ты, Славка!.. И как же тебя угораздило на этом самолете лететь?.. Купил бы билет на другой рейс. На поезде бы поехал. Пешком бы, черт, пошел!.. — Валентин Яковлевич горестно покривился, пристукнул по газетному оттиску кулаком. — Не тот билет тебе выпал? Да нет, брат, это не лотерея — судьба… А могли бы встретиться, на улице допустим… Столкнулись, узнали бы друг друга!.. Ну, как же, как же!.. Комок-то?.. Ушастый такой пацанчик, стриженая головенка, круглая, на цыплячьей шее, нос — запятушкой… Да ты что это? Совсем с ума спятил? Какой же он тебе пацан? К полусотне мужичку подвалило… Любопытно, как он все же теперь-то выглядел?.. Фотография?.. А что, если…»

Валентин Яковлевич торопливо, соскакивая пальцем, навертел номер домашнего телефона Афанасия Никитича, — поздно, конечно, да шут с ним! — чтобы справиться, не было ли в редакции снимка к некрологу. Но, послушав щелчки и шорохи мембраны, не дожидаясь гудков вызова, придавил пальцем рычажок и положил трубку. Чудить начинаешь! Откуда же у них в редакции снимку-то этому оказаться? Не в тех чинах пребывал покойный детдомовец Славка Комов… Нет, не в тех, когда с портретами в газетах дают. Пускай на том свете и за куцый этот поминальник кому-то свечечку поставит. Ведь она-то, смерть, тоже, небось и там нынче по рангам распределяется. А жизнь? О жизни и говорить нечего… Да-а-а… Хотя что поделаешь? Без этого, видать, пока еще тоже нельзя…

Впрочем, оно же ведь к лучшему, что Комок не был в чине. В противном случае прилетел бы он, допустим, благополучно, а его бы сразу под белые руки — и в автомобиль, мимо… А так газетной редакции Славке никак было бы не миновать. Потом я его домой бы затащил, посидели бы вечерок, водки выпили, вспомнили бы с ним обо всех и обо всем… Эх, черт!..

Валентин Яковлевич поднял голову, напряженно уставился в незашторенное окно, за которым по пустынному проспекту изредка проносились гулкие машины, с металлическим шелестом и подвывом скользили, как бы насквозь прозрачные, безлюдные троллейбусы, громоздились невидимые дома, обозначенные лишь холодной, какой-то по-звездному отчужденной от земных тревог и печалей и от самой себя, молчаливой россыпью равнодушных огней.

И потянулось одно за другим, потянулось, будто за ниточку дернул, что высунулась из клубка…

Сиротство, детский дом, война, оккупация, голодуха… То, о чем всегда было тяжело и больно вспоминать, однако о чем уже почти никогда не вспоминалось. Таилось все это где-то под сердцем застарелой болячкой, с которой свыкся: заденешь нечаянно — почувствуешь, а нет — ничего, жить можно… И уж совершенно некстати выплыла вдруг откуда-то та, глупейшая, история с пшеничной горбушкой, которую он когда-то Славке Комову по дурости своей скормил.

Бог ты мой! Ведь сто лет прошло, а не забылось. Да-а-а… Жестокое было время, страшное. Не за банку икры, не за ковры да квартиры — за черствую корку, за жизнь зубами цеплялись, рвали друг у друга, кто как мог… Сколько же горя хватить довелось! Разве забудешь, чем вытравишь из памяти хотя бы тот, последний, вечер в детдомовской кухне? Бросилось тогда на него чуть ли не все шакалье — Мороз, Генка Семенов… А директор — Мизюк, кажется? Ну да, Юрий Николаевич… Чеховский такой интеллигентишко, беспомощный, жалкий… Мямлил еще: «Дети, дети!..» Да они же, оглоеды, до смерти забить могли! Еле-еле отмахался тогда от них, за порог выскочил, вся рожа в крови… Они в тепле остались, а он побрел куда-то вон со двора, один. Мимо немецких грузовиков, мимо часовых — как только не подстрелили? — по мокрому снегу, в ненастье, в темень, в ночь…

Валентин Яковлевич глубоко вздохнул, обеими руками пригладил к затылку упавшие на лоб и глаза седеющие волосы. Сейчас он гнал от себя эти, вроде бы давным-давно бесследно сгинувшие, но внезапно восставшие перед ним из небытия, мучительные картины, за которыми, однако, брезжило что-то утоляющее, спасительной лампадкой мерцало какое-то утешение, способное возвратить ему отлетевшие мир и покой. Но что это было за утешение, понять он покуда не мог.