Выбрать главу

Григорий ожидал, что Клавдия и на этот раз вскинется, закричит на него, однако жена молчала. А когда он отнял от лица полотенце и обернулся, то увидел, что она, так и не сняв телогрейку, сидит у стола, навалившись на него грудью и положив голову на руки, а плечи ее подрагивают.

Григорий в смущении подступил к ней, виновато провел ладонью по крашеным ее волосам, и Клавдия тогда вдруг повернулась к нему всем телом, обхватила за поясницу, уткнулась мокрым лицом ему в живот и судорожно захлюпала носом, смачивая его майку слезами.

— Да полно тебе, мать, полно… Ты чего это? — прижимая к себе голову жены и все поглаживая влажные ее волосы, забормотал Григорий. Он не был готов к тихому плачу Клавдии и поэтому испытывал сейчас какую-то непонятную вину перед ней и непривычную робость. — Ну, ты не обижайся на меня… Это я так, в общем, про бритье-то тебе ляпнул. Ты не обижайся, мать… Пошутил я, значит.

Ему было горячо и щекотно от Клавдиных слез и голову прижимать неудобно, но отстраниться от жены он вроде бы не смел, хотя и чувствовал, что долго ему в таком положении не выстоять. Наконец Клавдия перестала плакать, затихла под его рукой, а затем сама откачнулась к столу, взглянула снизу на мужа покрасневшими, в слезах, глазами, прерывисто вздохнула и сказала с протяжным всхлипыванием:

— Та-а-ак я ж и не оби-и-ижаюся на тебя, Гришенька… Разве ж я ка-а-аменная? Каждый ведь денечек с утра на части рвусь. Нервов уже никаких не хватает. А тут еще и из-за Генки твоего вся как есть испереживалась…

Григорию снова захотелось притронуться к мягким волосам жены, погладить их легонько, за плечи ее обнять, успокоить, но он сразу же как бы застеснялся этого своего желания и заговорил торопливо, с радостной фальшивинкой и бесшабашной этакой бодрецой:

— А ты плюнь на все, мать! Плюнь!.. Праздник же нынче… Отдохнула бы себе… Ну, не придет Генка сегодня, и хрен с ним! Завтрава заявится… Экая-то беда! Ты плюнь на все, мать! Давай мы с тобой праздновать начнем. Я вот только побегу флаг повешу… А ты, мать, плюнь!..

— Да уж плюну, отец, плюну, — с благодарностью и смущением сказала Клавдия. Она вынула из кармана телогрейки потемневшую на сгибах белую тряпочку, вытряхнула из нее крошки, осторожно промокнула глаза и, подумав, высморкалась. — Флаг-то твой за шкафом… Там он, в чехольчике… Ты вешай его покудова, а потом мы с тобой хотя перехватим чего-нибудь. А то как же не евши с утра?..

— Во-во, мать, давай перехватим… Только ты чаю покрепче завари. Я быстро, — обрадованно сказал Григорий, направляясь в комнату.

Клавдия снова вздохнула, медленно поднялась, сняла телогрейку и, свернув, положила ее на стул.

— Голяком-то по двору не скачи. Не молоденький, оденься. Не дай бог еще застудишься, — совсем уже прояснение улыбаясь, сказала она в открытую дверь.

И Григорий, уловив в голосе жены не озлобление уже, не слезы и жалобу, а тревожную заботливость о нем и доброту, тоже благодарно и по-доброму откликнулся ей из комнаты:

— Оденусь, мать, оденусь! Ты давай там, заваривай! Я — мигом!..

Надевать рубашку Григорий не стал, а прямо на майку натянул колкий, траченный на груди молью шерстяной свитер, облачился в старый спецовочный пиджак с накладными карманами, просторный и обмякший от частой стирки, как пижама, и, достав из-за шкафа навернутый на древко флаг, вышел на улицу.

С заволоченного тучами, по-прежнему непроглядного неба то моросило редким дождичком, а то и вовсе прыскало водяной пыльцой, которая сразу же проникла за широкий воротник свитера, как бы обволакивая тело, поползла в рукава, осела на лице, и он почувствовал себя так, словно вдруг опустили его в невидимую и неосязаемую на ощупь, пропитанную липучей сыростью вату.