Но едва лишь Славка кое-как освоился с совершенно невозможной и потрясшей его мыслью о том, что перед ними действительно н а ш и, и уже несколько спокойнее присмотрелся к проходящей мимо веренице людей, он заметил, что некоторые пленные все-таки изредка посматривают на него и Зою. Но посматривали они как будто бы украдкой, словно стыдясь чего-то, быть может, остерегаясь, что шагающие рядом вооруженные конвоиры перехватят потаенные эти взгляды и подметят скрытую в них ненависть, неугасшую еще надежду на освобождение либо какие-нибудь иные опасные знаки.
Но когда Славка взглядывал на пленных, в их глазах ему чудились такое же сострадание и такая же стыдливая виноватость от сознания собственного бессилия и униженности, которые — не отдавая себе, разумеется, ясного в этом отчета — испытывал и он сам в эти нескончаемые и тягостные минуты…
А пленные между тем все тянулись и тянулись по дороге, по-прежнему молчаливые, густо пыля и сливаясь подчас в застилающей их пыли в какой-то зыбкий, словно бы плывущий по воздуху, непрерывный поток мельтешащих рук, понурых голов и согбенных спин.
Все они представлялись Славке похожими друг на друга. И возможно, поэтому он не сразу приметил среди них по-мальчишески щуплого, тщедушного человека, который в первое мгновение показался ему, пожалуй, лишь немногим старше Зои.
Был этот человек широколиц, скуласт, а в слегка раскосых его глазах под припухшими веками было столько глухой тоски, отчаяния и боли, что Славка, натолкнувшись на пронзительно-безнадежный взгляд этого — как он тут же понял — уже пожилого нерусского человека, вдруг с какой-то особенной близостью воспринял и хорошо почувствовал всю его безысходную боль и отчаянную тоску. Он непроизвольно шагнул к дороге, однако Зоя, которая тоже, наверное, разглядела в толпе тщедушного этого чело-века, опередила Славку и, подхватив мешок, побежала к пленным.
Она удачно подбежала к ним, как раз в промежутке между идущими по обочине конвоирами, и успела сунуть мешок какому-то черному, худющему дядьке, пока подоспевший к ней немец что-то крикнул в толпу и поднял руку.
До сих пор Славка никогда еще в жизни не испытывал такой неудержимой, ослепляющей и безрассудной злобы, какая внезапно захлестнула все его существо, когда он увидел эту голую по локоть, занесенную над головой сестры руку рослого конвоира, взмокшее от пота, красное его лицо и перекошенный в крике, оскаленный рот.
Славка не имел ни малейшего представления о том, что сделает сейчас немец — схватится ли за автомат, ударит ли Зою или просто грубо ее оттолкнет, — лишь одно он знал точно: если с сестрой что-нибудь случится, он, не раздумывая, бросится на этого здоровенного, красномордого немца и станет бить, кусать, рвать его ненавистную рожу ногтями, может быть, даже убьет — такая вдруг злоба всколыхнулась в нем и такую он почувствовал в себе силу.
Но, против ожидания, немец не ударил Зою и не оттолкнул. Полуобернувшись, все еще глядя в толпу пленных и что-то выкрикивая, он мимоходом, как бы машинально, потрепал Зоины волосы, слегка провел по ним огромной своей ладонью, а затем вырвал из рук у какого-то пленного уже опустевший мешок и передал его Зое.
— Ты есть отшень допрый девотшка, — хрипло сказал немец, улыбаясь и коверкая слова. — Вот твой котомка… Поспешай!.. Шнель-шнель!..
Он небрежно отстранил Зою с дороги и зашагал дальше, вдавливая в песок черные хрустящие шишки подкованными своими сапогами. Немец этот, наверное, сразу же позабыл о попавшейся ему на пути странной, меченной родимым пятном девчонке, с каким-то дурацким мешком, что путалась под ногами у пленных, а на стоявшего в сторонке и, должно быть, насмерть перепуганного мальчишку он даже не посмотрел.
И остальные немецкие солдаты прошли совсем близко от них, равнодушно попыхивая сигаретами и обдавая непривычным и сложным запахом табачного дыма, потных, разгоряченных тел, ружейного масла и прокаленной на солнце амуниции.
Колонна пленных давно скрылась за поворотом. Смолкли голоса немцев; утих в отдалении беспорядочный, приглушенный песком топот множества ног, и только поднятая ими пыль все еще не улеглась. Она продолжала висеть над дорогой — примерно в половину человеческого роста, — будто наброшенная на растянутые между соснами невидимые нити тонкая прозрачная кисея, как бы подрезанная наискосок у самого поворота дороги пологим склоном ложбины.