Славка невольно дивился великому множеству всех этих летающих, прыгающих, ползающих и даже складывающихся вдвое, чтобы шагнуть, шустро снующих тварей, для которых целый мир, быть может, заключался в разъединственной картофельной грядке, а вселенная ограничивалась огородом, за пределами которого простиралось уже и вовсе недоступное им, невообразимое потустороннее пространство.
Однако и в нем — в том невообразимом и потустороннем — все-таки жили, дышали, двигались и подстерегали один другого свои букашки-таракашки, кипели свои страсти, бушевали свои войны. И никому из них — снующих там и дышащих — было неведомо, последний ли это из возможных миров и последняя ли сотрясает его война…
А к бывшей колхозной конторе они подошли, когда солнце поднялось уже высоко, воздух потеплел, и промокшая одежка ребят, продутая слабым ветерком, совсем просохла.
За обломанным палисадником, отдельные рядки которого были волнисто наклонены и повалены на землю, у самого крыльца конторы стояла запряженная парой подвода. Костлявые гнедые лошаденки помахивали хвостами и торопливо подбирали брошенное к их мосластым ногам непросушенное сено. Лошади то и дело вскидывали головы, с хруптом перекатывали между зубами железные удила, и тогда было видно, как по мокрому железу, по их отвислым нижним губам, утыканным длинными седыми волосинками, стекают струйки зеленой слюны.
На подводе, раскинув ноги и зарывшись лицом в белые от мучной пыли мешки, похрапывал какой-то чубатый парубок, накрутив на руку вожжи и прижимая к своему боку короткую немецкую винтовку.
— Ото ж дурень какой-то, — поглядев на парня, с осуждением сказала тетка Мотря, ступая на крыльцо конторы. — Хоть бы коней своих разнуздал, паразит.
В полутемном коридоре она нашарила ручку обитой клеенкой двери, из-за которой доносились приглушенные голоса. Подталкивая ребят впереди себя, тетка Мотря осторожно шагнула в прокуренную комнату, где за пустым столом сидели двое стариков в потрепанных пиджаках, широкополых шляпах-капелюхах и худощавый — помоложе их с виду — мужчина в вышитой по вороту рубахе и в военном, с синим околышем и пятнышком от снятой звездочки, картузе. Мужчина поднял голову и взглянул на ребят с недобрым любопытством.
— Доброе утро, пан староста, — поздоровалась тетка Мотря с тем, худощавым человеком. — И вы здравствуйте, люди добрые… — Она поклонилась старикам, которые лишь молча кивнули зажатыми в губах потухшими трубками. — Вот они, дети, пан староста, про каких вам вчера мой Мыкола говорил…
— А где ж он сам? — строго спросил Осадчук, поднимаясь и обходя стол.
На обшарпанной стене, над помятыми капелюхами стариков, был прилажен поясной портрет одутловатого человека в перетянутом ремнем коричневом френче и с ниспадающей на глаза челкой. Левый рукав френча охватывала красная повязка с черной свастикой внутри белого круга. Под портретом можно было разобрать печатную надпись: «Гитлер — освободитель». Подслеповатые глаза этого новоявленного освободителя смотрели на стариков напряженно и угрюмо.
— В Ставищи он пошел, в комендатуру, — поспешно сказала тетка Мотря, испуганно косясь на портрет и сильнее привлекая к себе ребят. — Вы ж ему сами и наказывали…
— Так оно ж-то так… — в задумчивости проговорил Осадчук и, побарабанив пальцами по столешнице, многозначительно взглянул на безмолвных стариков. — Слышите, паны добродии? В Ставищи, говорит, пошел человек… А когда ж он туда направился? Ночью, наверное, а?
— Что вы, пан Осадчук? — Тетка Мотря подалась к старосте, приложив руку к груди. — С утра он пошел, с утра… Как позавтракали, он и пошел. Нельзя ж ночью ходить. Разве мы про то не знаем? Или, может, с ним что-нибудь случилось?..
Не отвечая тетке Мотре, Осадчук прошелся по комнате, склонив голову набок и как бы осматривая со всех сторон прижимающихся к теткиной спиднице детей, потом остановился прямо перед ними, слегка растопырив кривоватые ноги. Синие диагоналевые галифе Осадчука округло топорщились над собранными гармошкой голенищами его начищенных хромовых сапог. Вышитая рубашка старосты была свободно подпоясана узким свисающим ремешком с белой бляшкой на конце.