Неожиданное появление поварихи и бывшей пионервожатой как раз и заронило у Юрия Николаевича слабую надежду на то, что может объявиться и еще кто-нибудь из рассеявшегося детдомовского персонала, хотя, как он уже сознавал, надежду тщетную.
Больше всего его, конечно, поразил приход Инты Федоровны. В прежние времена она отличалась неуемной организаторской прытью, непоколебимой убежденностью в своем педагогическом призвании, а ее милое остроносенькое личико так и полыхало неукротимым юношеским задором.
На общедетдомовских линейках и прочих торжественных построениях Инта Федоровна ловко вскидывала в красивом салюте загорелую руку, чистым и звонким голосом, без малейшей запинки рапортовала директору о наличном составе вверенной ее руководству славной дружины, а на пионерских сборах, у костров, любила читать бодрые стихи и лихо запевала: «Взвейтесь кострами, синие ночи!..»
Но Интернационала Федоровна всегда почему-то стеснялась собственного полнозвучного имени, просила называть ее сокращенно Интой, а еще лучше — Ритой. Не только ребятишки, но и воспитатели чаще всего так и величали ее — не Маргаритой, а Ритой Федоровной.
— Ой, да кто же это у вас? — испуганно отшатнулась бывшая пионервожатая, когда Мизюк отворил ей дверь и, вежливо сторонясь, жестом пригласил в комнату. — Извините меня, Юрий Николаевич! Я же не знала, что у вас гости… Ой, извините! Я уж как-нибудь в другой раз…
— Нет-нет… Почему же в другой раз? Пожалуйста, заходите, Инта… — директор слегка замялся, — простите, Рита Федоровна. — Он еще дальше отодвинулся от двери и повторил приглашающий жест: — Милости прошу, проходите… Здесь все свои.
Инта Федоровна нерешительно переступила порог, напряженно вглядываясь в затененные плоским жестяным абажуром лица сидящих у стола, но тут же просияла.
— Ой! Да ведь и правда — все свои!.. Здравствуйте, товарищи… — Она внезапно как бы поперхнулась словами и прижала к щекам ладони. — Ой, да что же это я такое говорю? Дура-то какая! Извините…
На глазах у бывшей пионервожатой показались слезы. Тучный Вегеринский еще громче засопел и тяжело задвигался на заскрипевшем под ним стуле, а воспитательницы молча кивнули и переглянулись между собой.
— Ничего, ничего… — успокоил оплошавшую Инту Федоровну директор. — Не волнуйтесь, пожалуйста. Садитесь.
Бывшая пионервожатая осторожно примостилась на краешке дивана, облокотилась на продавленный валик, подперла щеку рукой и пригорюнилась.
И, глядя на съежившуюся в уголке дивана Инту Федоровну, Мизюк с особенной остротой почувствовал, что вся ответственность за судьбу ребят, покуда еще оставшихся в детском доме, взваливается только на этих, молчаливо сидящих перед ним, людей и разделить ее больше не с кем. Всяческих «гор», «рай» и тому подобных спасительных «оно» в природе уже не существовало. Был у них, правда, выбор: брать на себя сейчас заботы о «ничьих» этих детях или же бросить все и «рассеяться», подобно остальному детдомовскому персоналу. И Мизюк подсознательно оттягивал начало разговора, как бы давая своим сотрудникам возможность еще раз все обдумать и взвесить.
А те несколько десятков ребят, которые жили теперь как будто бы безотносительно к нему, директору, и двум воспитательницам и вроде бы не испытывали никакой потребности в том, чтобы их опекали и пестовали, тем не менее все же оставались детьми, быть может, и безотчетно, однако ожидающими от взрослых защиты, помощи и совета…
Юрию Николаевичу подчас казалось, что эти голодные, неухоженные и с каждым днем все более и более отдаляющиеся от них и друг от друга, ожесточившиеся ребята словно бы приглядываются к бывшим своим наставникам и не без интереса прикидывают: ну-ка, на что же вы способны нынче, взрослые дяди и тети, у которых не столь уж давно на все случаи жизни находились убедительные и вполне определенные ответы?
Да, откреститься от давящей на его плечи ответственности за дальнейшую судьбу некогда порученных его попечению ребятишек ему никак нельзя. Но вот перед кем он должен теперь нести эту ответственность — каверзный этот вопрос покуда еще был не совсем ясен и самому Мизюку.
Проживший на свете уже около полувека, беспартийный Юрий Николаевич Мизюк полагал, что лично его новые власти, возможно, и не тронут. Однако все, что сопутствовало новым этим властям, а тем более «новому порядку», было ему глубоко чуждо и враждебно.