Выбрать главу

— Пожалуй, что так, — я не знал, как ещё реагировать.

Мной опять овладела неловкость.

— Так о чём мы? — Клава сама вернулась к главной теме. — Гостиница — не годится. Эта форма — не для нашего содержания, понимаете?

— Понимаю, — кивнул я. — А что рисует ваше воображение? Где, когда?.. Или постойте… это как-то связно с вашим сюжетом?

— Хм. Какой вы догадливый.

— Так расскажите, наконец! В чём там дело?

Это не так легко, как кажется, непритворно вздохнула сообщница. Возможно, когда я узнаю, сам откажусь. И, кстати, она меня прекрасно поймёт.

— Потерпите, — Клава взъерошила мои волосы. — Не сегодня, ладно?..

— Ладно, — в ответ я взъершил волосы ей. — Но лучше не откладывать на тридцать пять лет. Дирижаблик — свидетель.

— Дирижаблик? Да, точно, — мои слова заставили Клавдию-младшую крепко задуматься.

Слегка замороженным голосом она пообещала так долго не затягивать.

По возвращению в новогоднюю комнату нас ждало порицание от старшего поколения: мы бросили бабушку одну с коробками игрушек — кто так делает? Ёлку надо наряжать всем вместе — чтобы было празднично и по-семейному. Вот закончим с ёлкой — тогда можем секретничать, сколько угодно, никто мешать нам не намерен.

С некоторых пор у дочери академика наметилась новая речевая манера — теперь она обращалась к нам с Клавой не по отдельности, а к обоим одновременно, скрепляя нас в двуединое. В ход шли отсылающие к Есенину «московские озорные гуляки» либо скорректированное под ситуацию пушкинское «племя молодое и знакомое». На этот раз (для оттенка холодности) нам достались обычные «молодые люди».

Но, видимо, Клавдия Алексеевна переживала, не заискрила ли в наших с сообщницей тесных рядах очередная ссора, потому что, попеняв нам двоим, она обратилась ко мне персонально, осторожно уточнив: её «внучь» меня не обижает?

— Ваш выход, Алфавит, — деловито посоветовала Клавдия-младшая. — Ябедничайте на всю катушку! Публика ждёт откровений про вашу израненную душу!

Не хочется никого задевать, парировал я, но Клаве сильно не хватает обижательных способностей. Катастрофически. Она слишком добрая. Слишком милая. Слишком деликатная. Всех недостатков не перечесть. До настоящей обидчицы ей ещё работать и работать.

Мой ответ вызвал у Клавдии Алексеевны признательную улыбку. Её внучка по обыкновению заняла ехидную позицию:

— Бабуль, мне одной кажется, что Алфавит Миллионович опять ударился в тонкий юмор? — картинно осведомилась она. — Что ж, поддержим. Ха. Ха. Ха.

Последнее «Ха» моя девушка произнесла, привстав на цыпочки и припадая к моему плечу, — чтобы звук долетел до уха в убедительном объёме.

Обряжание ёлки продолжилось. Время от времени и Клава, и я украдкой поглядывали на дирижаблик.

2.15. На пустом месте

Со следующего дня началась зачётная неделя — мини-экзаменационный спринт с не предсказуемым расписанием, по крайней мере, в моём случае. Преподаватели юрфака разрывались между основным местом работы и скрипучими коридорами нашего особняка, и могли назначить сдачу зачёта, к примеру, на три часа дня. Встречать Клавдию после занятий уже не получалось.

Было ещё одно разделяющее обстоятельство. Девочка-отличница получала свои зачёты автоматом, без дополнительной проверки знаний, мне же приходилось полноценно готовиться. Из-за терзаний по Растяпе я запустил учёбу и теперь, каждый вечер обкладывался конспектами и учебниками.

Иногда всё же удавалось думать о языке. Он предстал мне тепловой электростанцией, перерабатывающей топливо вещественно-материального мира и биологических потребностей в энергию понятий и смыслов. Вот какая штука: станция не может быть отдельно тепловой или отдельно электрической — иначе она не станция. Только объединяющий процесс преобразования одного в другое делает её таковой. Так и язык не может быть лишь биологической способностью или же лишь социальной — иначе он не язык. Удивительно, как профессиональные лингвисты — хоть американские, хоть наши — до этого не додумались. К примеру, физикам не приходит в голову гадать, что первично — протоны или электроны. Атом, он и есть атом: ему нужны и те, и другие.

Раздумывал я и о языковом чутье. Здесь меня ждал парадокс. Чувство по определению — то, что внутри. Но языковое чутьё определяет форму языка — то, что снаружи. Как преодолеть это противоречие, я пока не знал и уповал на то, что решение найдётся при обсуждении с Подругой.

Почти так и случилось. Мы созванивались по вечерам. Наговориться всласть не было никакой телефонной возможности — в общежитии к автомату на лестничной площадке перед лифтом, стабильно выстраивалась очередь, начиная с обеденного времени. Я поделился своим сомнением, добавив, что за постижение внешних форм отвечают органы восприятия, но биологический слух — не равен музыкальному слуху, способность отличить жёлтый от зелёного — совсем не то, что художники называют чувством цвета, а языковое чутьё — как раз из области музыкального слуха и чувства цвета.

— Получается, язык — что-то вроде органа чувств, — сказал я телефонной трубке. — Он тоже отвечает за познание. И в то же время не скажешь, что язык — шестое чувство. Понимаете, о чём я?

Какое-то время телефонная трубка молчала. Я спросил: «Эй, Маленькое Ухо, как меня слышно?» В ответ сообщница поинтересовалась: понял ли я сам, что сказал?

— Ну, знаете ли, — возмутился я, — если вы сегодня не в настроении…

Внезапно Клава заторопилась — ей требовалось кое-что записать. Прежде чем попрощаться, она выпалила, что я самый удивительный тугодум из всех, что ей встречались. К счастью, прозвище Гений иногда возносит меня над собой, и, если бы я сейчас оказался рядом с ней, нам следовало бы скакать по прерии до рассвета, издавая истошные вопли.

— В смысле? — уточнил я.

— Такие моменты нужно праздновать.

В тот вечер Клавдия-младшая начала набрасывать отрывок, который стал началом эссе. Она зачитала мне его через два дня — тоже по телефону (порой мне казалось, что я слушаю научно-популярную радиопередачу).

«Язык — ментальный орган восприятия, — размеренно лилось из динамика. — Его можно назвать шестым чувством, но лучше этого не делать, чтобы не путать комнаты одного этажа с помещением, расположенным на этаж выше. Он синтезируется в мозгу каждого из нас в виде надстройки над аналитической пятёркой чувств (зрением, слухом, осязанием, обаянием, вкусом) — суммирует их данные, и вместе с ними помогает человеку познавать окружающий мир — как рядом с собой, так и далеко за пределами непосредственной видимости, слышимости, осязаемости, возможности понюхать и разжевать.

За вычетом языка наши представления о мире и способности его преобразовывать мало чем отличались бы от того, что знают и умеют животные — не в лучшую для homo sapiens сторону. Не будем льстить себе фантазией, что на заре времён мы скакали по веткам и лианам не хуже шимпанзе и орангутангов — у нас и так достаточно преимуществ перед обезьянами, чтобы отнимать у них пальму первенства и в этом непринципиальном вопросе. Также очевидно, что мы лишены шкур и перьев. Наши зубы и ногти не идут ни в какое сравнение с естественным вооружением хищников. Нашему бегу далеко до конского или хотя бы заячьего. Зрение хуже орлиного. Обоняние сильно уступает волчьему. Мы плаваем хуже выдр и бобров и совсем не умеем летать.

По сути язык — набор звуков, который позволяет нам выживать. Человеческий мозг легко забывает абсолютное большинство событий своей жизни (по крайней мере, на уровне сознания), но на внезапное забывание знакомого слова-названия-имени отвечает протестом — всем хорошо известным зудом нетерпения, побуждающим скорее обнаружить пропажу. Это говорит о том, что человеческий мозг воспринимает язык, как важнейший инструмент выживания.

Пытаясь понять, как предки человека вели до-языковое существование, мы приходим на пустое место. Если даже пчёлы наделены системой, которая позволяет отдельной особи передавать сообщения остальным членам пчелиной семьи, если даже птицы перед отлётом на юг оповещают друг друга о необходимости собраться вместе и устроить тренировочные слётки, то и предки людей — если они не выдумка Дарвина — должны были обладать всем арсеналом коммуникационных сигналов, позволяющих из поколения в поколение выживать в недружественном окружении.