Отметим важный момент: любая коммуникационная система животного мира является необходимой и достаточной —законченной и замкнутой. Она удовлетворяет все потребности вида по обмену информацией и не может быть пополнена новыми сигналами извне. Белки бессильны расширить свой «лексикон», подслушав ёжиков. Галки пока не уличены в попытке овладеть «разговорным уровнем» голубиного. С другой стороны, трудно заподозрить, что какой-либо вид способен забыть часть из своих «мяу», «гав», «хрю» и «чик-чирик».
В научных лабораториях животным создают искусственные ситуации, побуждая подопытных проявить то, что можно презентовать как начатки языка. Вряд ли полученные данные можно признать убедительными. Животные иногда начинают делать то, что радует впечатлительных учёных, но никогда не используют полученные навыки для общения с себе подобными — в этом нет никакой необходимости. Но даже если бы попытались использовать — собратья их бы не поняли.
Таким образом, «до-языковой» язык предков человека должен был обладать теми же свойствами — законченностью и замкнутостью. Следует предположить, что для животного мира он был достаточно развитым и сложным — не уступая языкам носорогов, слонов и всё тех же обезьян.
Популярное предположение, что человеческий язык начался с жестов (указующих, объясняющих, призывающих) не учитывает фундаментальных качеств до-языка — замкнутости и достаточности. Жесты либо изначально должны были входить в информационную систему до-человека (как это происходит и сейчас), либо послужить заменой чему-то утраченному — иначе трудно объяснить, как до-люди на протяжении долгих тысячелетий общались между собой без махания руками. Версия с исчезновением важных коммуникационных способностей или сигналов, на смену которым пришли жесты, в свою очередь, противоречит главному принципу естественного отбора: в ходе эволюции каждый вид приобретает помогающие выживать навыки, но никак не теряет.
Так каким же был до-язык? И что побудило его разомкнуться? Это и есть то белое пятно, которое каждый может заполнить, чем хочет.
Ясно одно: каким бы продвинутым он ни был по меркам зоологии, ему предстояло многократно превзойти собственную сложность — сделать шаг от биологического сигнала к умозрительному понятию, превратить природный слух в музыкальный, обрести принципиально новый вид памяти, из пещеры стать архитектурным ансамблем, в котором никогда не заканчиваются работы по благоустройству, что не мешает его обитателям вести комфортную жизнь.
Такой скачок не мог совершиться сам по себе из одной лишь необходимости — как шалаш не может подпрыгнуть и превратиться в многоэтажку только потому, что племени человекоподобных негде жить. Для возведения здания требуются стройматериалы, техника, труд рабочих и, что весьма существенно, архитектурный проект — заранее сформированное представление о будущем жилом строении («Что мы строим?»).
Учёные указывают три вида дополнительных ресурсов, которые позволили до-языку стать языком: неизвестная ситуация, мутации и время. Интеллектуальная туманность «неизвестной ситуации» не требует специального комментирования. Под ней обычно подразумевают природный катаклизм, лишивший до-людей привычной среды обитания (ещё одна потеря вместо приобретения). Если в качестве примера такого катаклизма взять наступление ледников, то можно прийти неординарному предположению, что сидение в морозильнике должно приводить людей к обретению сверх-способностей, или к утверждению, что северяне несопоставимо сообразительней южан.
Но и мутации — всего лишь один из синонимов слова «неизвестность». Какие именно мутации? Что их вызвало? Почему они способствовали обретению дара речи, а не других умений? Исчерпывающие ответы: «какие-то», «что-то», «почему-то». Между утверждениями «языковая способность возникла сама собой» и «языковая способность появилась в результате случайных мутаций» чертовски сложно разглядеть непреодолимую пропасть.
Остаётся время. Само по себе оно ничего не объясняет — ведь годы сменялись годами и у до-людей. Зато его много. За миллион лет междометия могли вырасти в глаголы, а глаголы — преобразоваться в существительные. Почему бы и нет? В таком неспешном темпе пальцы могли породить уши, а те — стать предками глаз. И снова — почему бы и нет? Нам не дано ни подтвердить подобные преобразования, ни опровергнуть их.
Можно предположить, что человек стал человеком именно в тот момент, когда начал замечать и осознавать время. Эта гипотеза, вероятно, придётся по вкусу иному философствующему интеллектуалу. Однако в таком случае представителей архаичных эпох, к примеру, древних эллинов, надо признать промежуточным видом между до-людьми и человеком современным: они замечали время, но для них оно шло по замкнутой траектории круга — в каком-то смысле повторяя сигнальную систему животных. Если же признание Гомера и Гераклита недочеловеками покажется нам еретическим и негуманным (а оно нам таким и кажется), то, похоже, время — не то, что существенно способствует очеловечиванию.
Наконец, есть умозрительный вариант, когда долгие тысячелетия становятся вовсе не нужны. По аналогии с физической теорией Большого взрыва, породившего Вселенную, можно предположить, что и язык возник мгновенно — сразу в готовом виде. Эта гипотеза выглядит убедительной, поскольку ни один человек в исторический период не заговорил вне готовой языковой среды. Но она же возвращает нас к неопределённой ситуации и мутациям — налагая на них ещё большую ответственность за объяснение языковой тайны.
Вообще же установить момент перехода от до-языка к языку мешает известный факт, отмеченный ещё стариной Гумбольдтом: никому не удалось отыскать «недостроенные» языки. Добавим: даже формулировка — что есть «недостроенный» язык? — вызывает большие затруднения. Сколько слов ему требуется, чтобы считаться языком — пусть и «недостроенным»? Десять? Сто? Или же для перехода от до-языка к языку достаточно одного-единственного слова? И если да, то какой предмет внешнего мира или какая потребность первыми удостоились понятийного обозначения? Вряд ли это могло быть слово «мама» — наиболее частое у человеческих младенцев. Не говоря уже о том, что «маму» и «папу» ребёнок произносит после неоднократных родительских призывов («Скажи: “мама”», «Скажи: “папа”»), детёнышам — и человеческим, и животным — для призыва матери достаточно подать жалобный сигнал (заплакать). Впрочем, точно так же сомнительно, что первым дар речи обрёл годовалый ребёнок.
Несложно заметить: понятие «архитектурный проект» не применимо к существующим языкам. Мы знаем, какими были русский, английский, китайский в прежние времена, в каком состоянии находятся сейчас, но не представляем, какими они должны быть в идеале. Языки воспринимаются нами, как природная данность — такая же, как виды географических объектов, растений и животных. Сама постановка вопроса об «идеальной реке», «идеальной берёзе» или «идеальном бурундуке» выглядит нелепой, тогда как нет ничего абсурдного в стремлении идеально обустроить жилое пространство. Иными словами: языки видятся нам, как нечто рождённое, а не сконструированное. Мы говорим о языках-предках и языках-потомках, делим языки на родственные и неродственные, объединяем их в семьи — применяем биологическую, а не инженерную терминологию.
И в то же время искусственно созданные языки вроде воляпюка или эсперанто привлекательны лишь для специфического, всегда немногочисленного, сорта людей — идеалистов. Ни один из придуманных людьми языков не вышел за пределы «языковой утопии» и интеллектуальной моды — не проявил меру жизнеспособности, обязательную для функционирования в неидеальном мире. Вряд ли это просто случайность, вызванная несовершенством конкретного искусственного языка и допускающая, что следующая попытка может оказаться успешнее. По отношению к человечеству энтузиасты, стремящиеся сконструировать единый для всех людей язык, выступают в роли младенца, который хочет, чтобы родители перешли на его лепет.