Выбрать главу

Приближающуюся свадьбу расстроить не получалось, тем более, что и в собственной семье профессор по вопросу предстоящего бракосочетания неожиданно оказался в меньшинстве, точней, даже в одиночестве, и незадолго до торжественного момента состоялось примирение — по крайней мере, формальное. После того, как стало известно, что у профессора родится внук, отец был признан полноценным зятем — с известным набором родственно-семейных оттенков в общении, а когда меня назвали в честь профессора Ярославом, конфликт предали забвению, словно его и не было никогда.

Но их задушевные разговоры о науке сошли на нет: то ли что-то разладилось в их дружбе, то ли они уже наговорились и исчерпали обаяние начального знакомства, то ли после установления родственной связи им — во избежание кривотолков — нужно было демонстрировать окружающим исключительно рабочие отношения.

7. По исторической стезе

Благодаря профессору Трубадурцеву (теперь его можно называть и дедом) было решено, что я стану историком. Подразумевалось, что это мой собственный выбор, хотя, скорей, дело было в обстоятельствах и духе времени.

Надо сказать, изначально наши отношения были по-родственному доброжелательными, но не особенно близкими. Мы чмокали друг друга в щеку при встречах и расставаниях во время гостевых визитов, однако в присутствии профессора я чувствовал себя неуверенно. В дошкольном детстве меня пугала его левая рука — без мизинца и безымянного пальцев, а позже, когда мы разговаривали, он, прищурив один глаз, внимательно слушал всё, что я говорю и, казалось, сопоставлял с тем, что ему хотелось бы услышать. Из-за этого меня тянуло к наивному умствованию. Я пытался выглядеть более развитым, и в результате представал глупей, чем был на самом деле. Мне казалось, что внутри себя дед награждает меня сплошными неудами, и, возможно, даже немного жалеет за это.

Несомненно, чувство неуверенности досталось мне по наследству. Однажды я спросил у матери: как она считает — дедушка, наверное, не очень рад, что меня назвали в его честь?

— Почему ты так решил? — она сильно удивилась.

Я объяснил: он почти никогда не называет меня по имени — всё больше «дорогой тёзка» или «дорогой потомок». К тому же мне кажется, дедушка считает меня недостаточно умным.

— Не обращай внимания, — сказала она. — Просто он очень требовательный. Мной она всегда был недоволен. Сколько мы жили под одной крышей, почти всегда. То я мало читаю, то интересуюсь чепухой, а серьёзному внимания не уделяю. Я объясняла, что не собираюсь быть такой умной, как он, но он говорил: это всё отговорки и лень. Его жутко раздражало, если я чего-то не понимала. Иногда просто хотелось сбежать из дома. Но на самом деле, он всех нас очень любит и переживает за нас.

И в качестве то ли доказательства, то ли утешения, она добавила, что у меня — дедушкины глаза и брови.

Вообще же я заметил, что дистанция у родителей с их родителями значительно больше, чем в нашей семье, где все были практически равными, и лёгкое неравенство носило естественный доверительный характер. Отец своих родителей называл на «вы», а у мамы в разговоре с профессором время от времени проскальзывала оправдывающаяся интонация. Когда она называла Трубадурцева «папой», это выглядело странным — мне казалось, в его случае слово «папа» несёт какой-то другой смысл, не такой, какой в него вкладываю я. Вероятно, поэтому я бы предпочёл вслед за отцом называть профессора Ярославом Николаевичем, а не дедушкой, хотя и понимал, что это невозможно.

Нашему сближению способствовала Перестройка. Тогда она только началась и ещё не казалась странным временем — её очевидные противоречия пока оставались незаметными. Первым достижением Перестройки стала антиалкогольная кампания — она породила талоны на водку, безалкогольные свадьбы и вырубку виноградников. Но несмотря на столь решительную борьбу за трезвость Перестройка пьянила новизной и расширяющимся пространством свободы.

Главной перестроечной новинкой был сам Горбачёв — внешне он выгодно отличался от трёх своих ветхих предшественников, которые выступали только на официальных мероприятиях, а потом «после продолжительных болезней» (как писали в некрологах), один за другим стали стремительно сходить в могилу. Новый глава страны говорил много, бойко, по любому поводу, не брезговал появляться на улице среди простых людей, причём, не один, а в сопровождении супруги, чего до него отродясь не бывало, и оттого казался более близким к народу и народным чаяниям.

Провозглашённый Горбачёвым тройной лозунг «Перестройка. Ускорение. Гласность» призывал изменить настоящее — модернизировать экономику и покончить с унизительным дефицитом товаров народного потребления, а заодно повысить их качество. Но как именно модернизировать текущий момент современности, во властных верхах, похоже, не очень представляли. Поэтому сначала было решено разобраться с полузапрещённым прошлым: по телевидению и в журналах стали рассказывать о сталинских репрессиях — тема, на которую в брежневские времена было наложено табу. Сперва речь шла о видных большевиках — людях, беззаветно преданных революции, которых высоко ценил сам Ленин, а Сталин в борьбе за власть приказал расстрелять. Подразумевалось, что из-за этого страна сбилась с ленинского курса, и всё стало не так хорошо, как могло бы быть, если бы мы по-прежнему шли верной дорогой. Постепенно круг литературы о сталинских репрессиях расширялся, и вскоре уже не один номер литературных журналов не выходил без чьих-то воспоминаний об аресте и годах в лагерях. Эти публикации производили ошеломительный и тягостный эффект — как-никак мы жили в лучшей стране в мире, самой справедливой и гуманной, и у нас такого происходить не должно было ни при каких обстоятельствах. А вот же — оказывается, происходило. О том, что при Сталине были пострадавшие, в общем, было известно, кажется, даже младшим школьникам, но об этом не принято было говорить громко — считалось, что вопрос полностью исчерпан в хрущёвские времена. Но сейчас открывались новые масштабы и подробности. Попутно стали печатать романы и повести писателей, о которых раньше почти никто не слыхал, потому что их имена были под запретом: их произведения тоже привлекали повышенный интерес. Тиражи литературных журналов выросли до заоблачных высот, и в целом вся литература стала необычайно популярна — как никогда, ни раньше, ни позже.

Отец и дядя Аркадий не одобряли антиалкогольную кампанию, но одобряли всё остальное. Для них это было время бурных обсуждений прочитанного и бурных же надежд — на что именно они бы тогда и сами вряд ли бы сумели толком рассказать. Возможно, они интуитивно считали, что дело не в конечной цели, а в том, что эти слова о безвинно убитых просто должны быть громко произнесены, а их имена — названы (позже, уже после распада Советского Союза, когда было много споров, мог ли сохраниться СССР или же он был обречён, к сходной точке зрения пришёл мой друг Шумский — он считал, что, если бы во время Перестройки люди знали выражение «манипуляция общественным сознанием», если бы оно хотя бы было громко произнесено и разъяснено, многое пошло бы по-другому). Дядя Аркадий и отец откуда-то знали, что в руководстве страны помимо прогрессивного Горбачёва ещё полно ретроградов, и боялись, что Перестройку в один прекрасный день могут свернуть — как раньше при Брежневе задушили хрущёвскую «оттепель». В ходу была фраза, что если Перестройка провалится, то читатели журналов «Наш современник» и «Молодая гвардия» (её противники) поведут по этапу читателей «Огонька», «Нового мира», «Знамени» и «Октября» (её сторонников).

А вот профессор к Перестройке относился скептически и, вероятно, был бы не против, если бы таинственные ретрограды, наконец-то, вышли из тени и задвинули словоохотливого генсека на более скромные позиции. Выяснилось это во время дня рождения отца, который он праздновал в узком кругу. Было покончено с холодными закусками, и женщины ушли хлопотать на кухню для подачи горячих блюд. Отец встал из-за стола, прошёлся по комнате, благостно поглаживая себя по животу, и машинально ткнул кнопку телевизора. Едва на экране появился Горбачёв, дед тут же попросил телевизор выключить.