Помню, меня поразило, что дед, говоря о своих убеждениях, употребил «мы», а не «я» — словно говорил не только о себе, но и обо мне тоже. В этот момент я страшно им гордился — за то, что он никак не участвовал в репрессиях, а только сам пострадал, но несмотря на это не утратил бесстрастности суждений.
— А почему вы папе и дяде Аркадию всё это не объясните?
Профессор на некоторое время задумался:
— Хм. «Почему?» Да вот потому… Хорошие они ребята — с мозгами, не подлецы, только… восторженные.
— Разве? — усомнился я. — Я вроде ничего такого за ними не замечал.
— Как же не восторженные? У них главный девиз: «Давайте говорить друг ругу комплименты!» — у их поколения. В моё время, если бы кто такое ляпнул, над ним бы хохотали до упаду: «Ты что — салонная барышня, чтобы тебе комплименты говорить?» А они в восторге — от самих себя, от своего поколения. Что с них взять? Помнишь, мы говорил об уме?
— Ум — это то, что ты умеешь, — подтвердил я.
— Верно, — кивнул дед. — А когда человек что-то умеет? Когда хочет научиться. Отсюда: ум — это желание умнеть. Желаешь быть умным — станешь. А коли считаешь, что у тебя уже ума — палата, то и останешься там, где есть. Вот я и говорю: хорошие парни. Но они же считают, что сами всё про Сталина понимают — что я могу добавить?
— А-а, — протянул я понимающе.
Я чувствовал необходимость заступиться за отца и дядю Аркадия, чтобы они не выглядели такими легкомысленными, и в то же время у меня появилось желание самому всё им объяснить — раз уж профессор не надеется достичь цели. У него не получилось их убедить, а у меня вдруг да получится — по крайней мере, отца? Теперь-то я знаю, что говорить!
— С другой стороны, и мне нет резона их воспитывать: большие уже — сами знают, как им лучше, — веско добавил дед через несколько шагов. — Был у меня, дорогой тёзка, в госпитале сосед по палате, солдатик из деревенских, считал, что театр — скукота нестерпимая. На музеи и выставки не покушался, а театры, будь его воля, точно позакрывал бы — чтобы даром народный хлеб не ели. Мне случайно книжка с пьесами Островского подвернулась, так он удивлялся: зачем я себя ею мучаю, когда меня никто не заставляет? И ведь ни одного спектакля в глаза не видел, по радио не слыхал и пьес не читал — и даже не скрывал ничуть. Я у него допытывался: «Как? Почему? С чего ты взял, что — скукота?», а он только отмахивался: да ладно, мол, это и малому дитю понятно. «Отчего же, — спрашиваю, — люди в театры ходят?» — «А заняться им нечем, — отвечает, — вот и ходят». Я поначалу думал: экая глупость беспардонная! А потом понял: для меня снаружи — глупость, а для него изнутри — ум. Ему в его глухой деревне так лучше и считать, как считает. Представь: возлюбит он ненароком театральное искусство, и что ему с той любовью в своей избе, в своём колхозе прикажешь делать? Шекспира с Мольером по вечерам штудировать и чудаком на всю округу прослыть? Или в артисты идти? А если не получится — что скорей всего? Тогда только спиваться от тоски по красивой жизни, которая не состоялась. Уж пусть лучше будет «скукота» — зато проживёт в своей деревне обычную счастливую жизнь, с женой и детьми, с местными интересами и заботами, как все его предки жили, без терзаний о чём-то упущенном. Отсюда и непробиваемая уверенность, ни на чём не основанная, — от того, что ум ему говорит: «Не для тебя это, не лезь туда!» Учти, дорогой тёзка: ум ко всему ещё и большой эгоист. Для чего он человеку нужен? В первую очередь для выживания — для чего ж ещё. Потому-то дураком себя никто не считает: если живой, то и умишко какой-никой имеется. Не дурак, так сказать, по факту существования. Ум говорит: рисковать собой ради спасения других — неразумно. Делиться надо только с тем, кто потом поделится с тобой. Дружить лучше с сильными, а слабых избегать. Вот что ум говорит! А они как себя называют — те, которые «друг другу комплименты»? «Дети двадцатого съезда» — того самого, где Никита культ личности разоблачал. Вот их умам и сподручней думать так, как они думают: Сталин — кровавый параноик, Хрущёв — принёс «оттепель». Потому что думать иначе при Хрущёве — опасно и невыгодно. Илья с Аркадием и сами могут не подозревать, откуда у них в головах это поселилось — говорю же: не подлецы. Но по факту так и есть. А что значит «не подлецы»? Значит: с совестью внутри. Вот ты, как думаешь: для чего человеку совесть?
— Как это «для чего»? — вопрос поставил меня в тупик. — Чтобы, ну, это… не вести себя по-свински.
— Можно и так сказать, — одобрил дед. — А для чего «не вести себя по-свински»? Чтобы выживали не только ловкачи, прохиндеи и скопидомы, а всё общество — вот для чего совесть нужна. Потому ум с совестью и спорят. Ум говорит: дружить нужно с сильными. Совесть возражает: слабые тоже важны, не может общество состоять только из сильных — они перебьют друг друга. Без общества, говорит совесть, и эгоисты погибнут. Потому общественная мораль людей бессовестных и порицает: тот, у кого ни стыда, ни совести противопоставляет себя всем. А когда совесть с умом в ладу, тогда наступает гармония — как у Ильи с Аркадием. Совесть им говорит: «О невинно погубленных нужно скорбеть», а ум подтверждает: «Разоблачать Сталина не опасно и даже выгодно». Против этого все доводы бессильны.
— А разве это неправильно? — я чувствовал, что совсем запутался.
Искоса взглянув на меня, профессор суховатым тоном сообщил, что для обывателей, коими по отношению к исторической науке являются отец и дядя Аркадий, может быть, и допустимо, но у историка — иной уровень ответственности, куда более высокий. Историк не имеет права подгонять науку под собственные предпочтения и выгоду — иначе получается та же марровщина. И, переводя разговор на другую тему, он посоветовал мне время от времени размышлять над тем, что такое ум.
— Когда, дорогой тёзка, думаешь об уме, анализируешь, какие мысли и поступки тебе кажутся умными и почему, сам становишься умнее — факт. Очень полезное занятие — настоятельно рекомендую.
Я пообещал думать.
Постепенно у меня начало вырабатываться историческое мышление, и однажды благодаря ему я сделал открытие — насколько гениальное и проницательное, настолько же и ужасное. После него оставалось забросить историю вообще. Но прежде чем поставить крест на карьере историка, нужно было дать ей ещё один шанс. Я помнил, кто избавил меня от жуткого страха смерти, и снова обратился к отцу. За обедом, когда мы оба сидели, уткнувшись в свои книжки, я осторожно поделился с ним открытием: