От отца я узнал, что от острова Сардиния получили свое название сардины и сардоническая улыбка — посмертная гримаса человека, которого отравили ядом, сделанном на Сардинии. Я спросил отца — как выглядит эта улыбка; он выпучил глаза и сильно растянул губы: получилось и вправду устрашающе. Затем я повторил эту гримасу, для большего эффекта выключив в комнате свет и снизу подсвечивая лицо фонариком. Отец сказал: моя сардоническая улыбка — что надо.
Некоторые вещи можно было узнать не по словам, а по их отсутствию. Иногда это поражало. Вот у древних людей не было автомобилей, самолётов и поездов, электрического света и телевизоров — они просто до них ещё не додумались. Но я не мог представить, что были времена, когда не было слов для обозначения цвета — ведь для этого не нужно научных открытий и технического прогресса.
— Вначале появились «белый» и «чёрный» или «светлый» и «тёмный», — сказал отец, — затем «красный», затем «зелёный» и «синий», потом «жёлтый», потом «коричневый» и так далее.
— А как же они обозначали цвета? — поразился я.
Отец ответил: обозначение цветов возникло, когда появилась такая необходимость, а древним людям цветовая палитра не очень-то и требовалась, так как они изготавливали сравнительно мало предметов — орудия труда, посуду, одежду. Позже их начали красить, а поначалу у той же одежды был естественный цвет шерсти, льна и хлопка, и только для царей её красили в красный — чтобы подчеркнуть их положение в обществе.
— И потом, старик: цвета вполне можно обозначать и другими словами, — поведал отец. — Сказать не «жёлтый лист», а «осенний лист», не «зелёный», а «летний». Или описание внешности: «Её глаза — летнее небо, губы — как вишни, волосы — золото спелой пшеницы». Красиво?
— Красиво, — согласился я.
— А для древних людей это всего лишь словесный портрет. Но — красиво, очень красиво, — и он стал говорить, что много слов — не всегда хорошо для языка. В нём утрачивается выразительность и красота — как в многомиллионных городах исчезает простота и доверительные отношения между людьми, причём, часто забываются именно красивые и выразительные слова, а появляются сухие и поверхностные. И так происходит не только в языке, но и, к примеру, в архитектуре:
— Ты заметил, какие раньше строили красивые дома? А сейчас — типовые «коробки». Да, они более функциональны — все коммунальные удобства, и строить проще, но всё же любуемся мы не «коробками», а теми самыми старинными зданиями.
— Получается, раньше было лучше, чем сейчас? — поразился я.
— М-м… Не совсем так — в чём-то лучше, но в чём-то и намного хуже…
Хотя старая архитектура более приятна для взгляда, сказал отец, нельзя забывать, что большинство людей в прежние времена жили отнюдь не во дворцах и особняках, а в довольно-таки жалких лачугах. И как бы мы ни восхищались, к примеру, древними греками и римлянами, нельзя забывать, что они были рабовладельцами.
— А-а, — сказал я, — понятно.
Греки мне нравились больше римлян. Они появились раньше и соорудили колыбель европейской цивилизации. У них было триста спартанцев и Олимпийские игры, а, кроме того, я не мог понять, как Ромул мог убить своего единственного брата из-за такой ерунды, на каком холме строить город?! Уже не говоря о том, что называть город в честь себя при своей же жизни, на мой взгляд, было нескромно.
— Такие тогда были времена — люди тогда так мыслили, — пояснил отец.
— А почему они так мыслили?
— Такие были времена...
Ромул и Рем стоили друг друга, сказал отец. Рем точно так же мог бы убить Ромула, и тогда, возможно, изменился бы весь ход истории.
— Это как?
— Очень просто: Рим назывался бы Ремом, и все было бы по-другому. Возможно, и мы не появились бы на свет.
— Из-за названия города? — не поверил я.
— Не только из-за названия, но в том числе из-за него…
Я усомнился, что такое может быть, и тогда отец сказал: представь, наша страна с завтрашнего дня будет называться, к примеру, Тык-Мыкией, и мы станем не советские люди и не русские, а тык-мыкцы — разве ты не станешь чувствовать себя совсем по-другому?
Я засмеялся: Тык-Мыкия — звучало смешно.
В отцовских словах чувствовался едва уловимый резон, и он примирил меня с римлянами. Когда Римская империя стала рушиться под ударами гуннов и готов мне хотелось прийти на помощь римлянам — с автоматом Калашникова и ящиком гранат. Я представлял, как с помощью нескольких очередей и взрывов обращаю вспять целые орды вооруженных копьями и мечами противников. Их не спасают ни щиты, ни железные доспехи, и они бегут в смятенье и панике, а я благополучно возвращаюсь в 20-й век.
В какой-то момент меня настигло соображение, которое поразило тем, что не пришло в голову раньше. Я спросил отца: а где в это время были русские, и на чьей стороне они были во всех этих войнах? Отец добродушно рассмеялся: русских тогда ещё не было, сказал он, были только славяне, но и они пока не вышли на историческую арену — это случилось только в 6 веке. И хотя славян нельзя назвать совсем уж древним народом, они не моложе тех же германцев. В пользу такого суждения может, по мнению отца, свидетельствовать наличие в старославянском и древнерусском языках грамматических категорий, утраченных современным русским языком — например, двойственного числа. Оно, несомненно, досталось древнерусскому и старославянскому от языка-предка — праславянского, а тому, не исключено, — от своего предка, и само по себе свидетельствовало о незапамятных дописьменных временах, когда весь счётный ряд состоял всего из трёх чисел — «один, два, много».
Славянская тема едва не повернула наше путешествие вспять — как-никак в нашей стране было больше славян, чем во всех остальных вместе взятых. Отец рассказал о Великой Моравии — славянском государстве в центре Европы, которое просуществовало всего семьдесят три года, затем вспомнил болгарского царя Симеона, а затем и киевского князя Святослава, но потом спохватился, что для этого надо возвращаться к Киеву и Новгороду.
— Ладно, — сказал он, — славянами мы займемся отдельно, когда ты станешь немного старше. Нет возражений?
Возражений не было.
Мы продолжили путь по Европе, а впереди ещё была Африка.
Подразумевалось, что мы путешествуем втроём. На деле же мама ни разу к нам не присоединилась — даже, когда мы недели на две заскочили во Францию, а ведь французский язык был её специальностью. Она отговаривалась занятиями по дому или усталостью после рабочего дня. Наверное, всё так и обстояло, но были и другие причины. Мать преподавала русский язык студентам из франкоязычных африканских стран, а однажды даже выступила гидом-переводчиком у делегации французских коммунистов. Она видела иностранцев каждый рабочий день и потенциально находилась неизмеримо ближе нас с отцом к настоящим путешествиям — выдуманными её было не увлечь.
Существовала ещё одна давняя причина. Предлагая матери руку и сердце, отец добавил к предложению кое-что ещё, что добавлять было опрометчиво. Он пообещал свозить её в Париж.
Я никогда не понимал, зачем он это сделал — при его-то внимании к словам. С тем же успехом можно было обещать прогулку по Луне — в те времена это было бы лишь на каплю фантастичней. Вряд ли отец всерьёз опасался, что без Парижа мама нипочём не выйдет за него замуж. Скорей, на него подействовала тогдашняя интеллектуальная мода на мечту о чём-то прекрасном и несбыточном. Считалось, что духовно развитый человек просто обязан вздыхать о каких-нибудь Монмартре или Мартинике, иначе он — приземлённое существо и даже не интеллигент. Вот до Камчатки в десять раз дальше, чем до Парижа, но о Камчатке никто особенно не вздыхал: дорога на край света не составляла особых затруднений — бери да поезжай. Другое дело недоступные страны — грёзы о них пленительно облагораживали душу просветлённой грустью.