Выбрать главу

— Язык — это то, на чём мы говорим.

— Верно, — одобрил дед.

И затем он привёл два определения языка. Первое, донаучное, принадлежало лингвисту рубежа 16-17 веков Лаврентию Зизанию: «Язык — дар Божий». Второе, уже научное, сформулировал Ленин: «Язык — основное средство человеческого общения».

— Василий почти повторил Ленина, — пошутил профессор. — Молодцом!

Шумский от такой похвалы снова раскраснелся. Через час, после того, как мы узнали несколько гипотез возникновения языка и ещё разные вещи, Васю ждал приятный сюрприз. Дед предложил ему в следующий раз принести свои стихи. Кое-кто из бывших студентов профессора уже не первый год занимает влиятельные должности в наших местных изданиях, и с ними можно обсудить возможность публикации Васиных творений. Лицо Шумского окончательно приобрело цвет варёной свёклы, он пробормотал: «Ух ты, спасибо», после чего онемел. Его неоднократные попытки опубликоваться, пока не приносили результата — из-за этого Вася страдал не то, чтобы сильно и постоянно, но временами всё же страдал.

— Обычно я такими вещами не занимаюсь, — объяснение предстоящего похода по литературным инстанциям дед почему-то адресовал мне, словно мы с ним советовались. — Но, поскольку Василий — мой последний ученик, думаю, для него стоит сделать исключение. Как считаешь, тёзка?

Я понятия не имел, что у профессора такие могучие связи в периодической печати, но солидно кивнул: конечно, стоит.

На улице способность изъясняться с помощью основного средства человеческого общения вернулась к Шумскому не сразу. На мой вопрос, как ему лекция, он молча показал большой палец. На уточнение, будет ли и дальше ходить на занятия по языкознанию, ответил недоумённо-возмущённый взглядом: как я могу в этом сомневаться? А на оптимистичное предположение «Представляешь, вот поступишь ты на филфак, придёшь на лекцию, для всех — тёмный лес, а ты уже подкованный!», рассеянно кивнул. Видимо, он подыскивал слова, которые наиболее точно отражали бы его переживания, а изливать чувства пустословием считал недостойным момента. Мы уже поднялись на два квартала и почти подошли к троллейбусной остановке, когда Вася, наконец, мечтательно выдохнул:

— Обалдеть!

Шумский и Зимилис считали: теперь я должен познакомить их с Вероникой. И даже пытались шантажировать: если я откажусь, значит, я стесняюсь признать их друзьями, а коли так, то я — не настоящий друг, и положиться на меня в трудную минуту нельзя. Их расчёт угадывался без рентгена: Вероника познакомит их со своими подругами по университету, и тогда, может быть, им тоже выгорит с сексом (от наших одноклассниц подобной любезности ждать не приходилось: большинство берегло себя для будущих женихов, а те, кого можно было заподозрить в нетерпении, встречались с более взрослыми парнями).

В чём-то они были правы: на их месте и я бы надеялся на подобную дружескую услугу. И, понятное дело, я стеснялся представлять их Веронике. Но и у меня была своя правота.

— Да вы сбрендили, — объяснял я друзьям. — Мы и так от всех прячемся! Она только-только перестала смотреть на меня, как на молокососа. Для неё школа — вчерашний день, даже позавчерашний. А тут: «Познакомься, дорогая, это мои одноклассники», так что ли? Хотите, чтобы она меня бросила?

Этого они не хотели, но насупились. А недели через две они вторглись в кафе, где сидели мы с Вероникой и заняли столик наискосок от нас. Да ещё имели наглость сдвинуть его на полметра в нашу сторону. Им казалось, они ведут непринуждённую светскую беседу, а на деле их голоса отчётливо пробивали общий гомон, чтобы поведать окружающим доморощенные версии, почему Ван Гог отрезал себе ухо. Я старался не смотреть в их сторону, а они в нашу — пялились почти без зазрения. Вечером пришлось устроить им разнос.

— Ладно, больше не будем, — миролюбиво пообещал Шумский. — Сам понимаешь, хотели ознакомиться: «Кто такая? Как выглядит?» Шикарная женщина! Ты счастливчик, ядрён-батон!

— Не упусти её, сынок, — Зимилис с видом старого ловеласа похлопал меня по плечу. — Такой бюст на дороге не валяется!

Я Веронику не упускал, и она меня пока не бросала: последний год школьной жизни прошёл под знаком наших тайных встреч. Два-три раза в неделю сразу после уроков, едва успевая забросить домой портфель и переодеться, я ехал в центр, к университету. Мы встречались в трёхстах метрах от учебного корпуса — где нас не могли увидеть знакомые. А дальше нам идти было некуда. Мы гуляли по центру, сидели в кафешках и снова гуляли. Всё было совсем, как в моих мечтах, но при этом я испытывал совсем не те, чувства, которые ожидал испытать: они были не хуже, а просто другие — не романтические.

Потом наступила зима, и долго гулять стало холодно. Больше никогда у меня не было столь насыщенной культурной программы: мы посетили все выставки, которые тогда проходили, ходили в театр и филармонию и пересмотрели практически весь репертуар видеосалонов — началась их короткая эра. Мои родители ещё помнили времена, когда люди ходили друг к другу в гости, чтобы посмотреть телевизор. Теперь набивались человек по десять в квартиры к счастливым обладателям видеомагнитофонов и смотрели сразу несколько фильмов подряд — китайские боевики с каратистами, американские комедии или фантастику, а иногда, если повезёт, попадалась и эротика. Ранее вся эта кинопродукция была практически недоступна — её не показывали по телевиденью, а в кинотеатры попадали сущие крохи. В середине Перестройки разрешили открытие негосударственных предприятий — кооперативов. Видеосалоны занимали среди них почётное место: они росли как грибы после дождя, и чем их становилось больше, тем менее актуальны становились домашние коллективные просмотры. Тогда казалось: как только видеомагнитофоны окажутся в каждой квартире, ходить в кино станет незачем, и кинотеатры закроются.

Но пока они не закрылись, я предпочитал их всем другим культурным заведениям — в темноте зала можно было целоваться. Вероника тоже любила кино, но, если мы смотрели фильм первый раз, и его действие меня не слишком волновало, она меня отчитывала. «Тебя только это интересует, — выговаривала она строгим шёпотом, — так нельзя, солнышко, стыдно».

Еще одним развлечением были проводы и встречи — почти на каждые выходные Вероника уезжала домой. В пятницу вечером или в субботу утром я провожал её на автовокзал, а в воскресенье вечером — встречал. Иногда моё присутствие имело прагматический смысл — Вероника привозила из дома продукты, и я нёс тяжеленную сумку до её квартиры. Я провожал её до автовокзала, но не до автобуса — Вероника опасалась, что меня может увидеть кто-нибудь из знакомых земляков.

— У нас же городок — сорок тысяч всего, — объяснила она, — сплетни быстро разносятся. Ещё родителям доложат. Потом расспросов не оберёшься: кто ты да что ты…

Уединяться получалось относительно редко — в тех случаях, когда я знал, что родителей железно не вернуться с работы раньше вечера, и когда Вероника соглашалась прогулять первую пару в университете. С последним были проблемы: статус отличницы не располагал к прогулам. Мне было значительно легче — я не видел преступления в том, чтобы прогулять несколько уроков.

В дни наших встреч я ждал её на остановке возле дома. Она выходила из автобуса, и затем мы шли на некотором расстоянии друг от друга: я впереди, она — немного отстав. Такой же парой конспираторов входили в подъезд с интервалом в один-два этажа поднимались ко мне домой. Оказавшись в квартире, она, прислушиваясь к тишине в квартире, как всегда спрашивала:

— Точно не придут?

— Точно.

— А если придут?

— Не придут. Ты о чём беспокоишься? С тобой — твой мужчина.

Но, на всякий случай, я подпирал изнутри дверь своей комнаты двумя стульями.

То, что я теперь — Вероникин мужчина, я узнал от Вероники же. Летом, пока родители были на море, она прожила у меня четыре дня. Потом это время вспоминалось, как недолгий Золотой век и как удивление удивлению. Мы предавались любви несколько раз в день, и иногда, в короткие периоды полного бесстрастия, при рассматривании тела Вероники я испытывал отстраненное удивление: как можно приходить в неистовство из-за рельефных линий — выпуклостей и впадин? Вот тому, давешнему удивлению, я потом и удивлялся.