Но не тут-то было. После торжественного ужина, на котором подводились итоги (лучшим сборщикам яблок вручали денежные премии и подарки вроде холодильника или телевизора), столы были сдвинуты к стенам, кто-то притушил свет и включил магнитофон: началась дискотека. В этот момент я увидел картину, которая поразила меня прямо в раздербаненное Вероникой сердце: Правда направлялась к выходу, обнимаясь с одним из наших однокурсников. Он положил ей правую руку на плечи, она сзади обнимала его за пояс: такова была горькая правда жизни. Всё было ясно, и всё было кончено.
После этого я решил напиться. Речи о том, чтобы совсем не пить, не шло с самого начала: в такую ночь это было попросту невозможно. Но поначалу мне хотелось соблюсти меру, и я даже настраивался на то, чтобы не слишком увлечься. Теперь прежнее намерение виделось до смешного осторожным.
И в тот момент, когда я стал избегать Правды, она, словно нарочно, стала попадаться на глаза. В нашу небольшую комнату набилось человек пятнадцать — все сидели на кроватях, переговариваясь и смеясь. На подоконнике горела свеча, в чьих-то руках звенела гитара, в центре на полу стояло ведро купленного в складчину вина. Пили из позаимствованных в столовой алюминиевых кружек — их было две или три. Вино черпалось прямо из ведра и передавалось по кругу. Подобное происходило не впервые, но теперь, вернувшись в комнату, я обнаружил, что Правда и её друг сидят в обнимку на моей же кровати, периодические шепча что-то друг другу на ухо и самозабвенно хихикая. Я дождался, когда алюминиевая кружка дойдёт до меня, и выпил розовое вино жадными глотками — так, что по подбородку потекли две струйки. Потом меня неудержимо потянуло на улицу.
Уже окончательно стемнело. Посреди лагеря светил одинокий голубой фонарь, и немного поодаль от него горел костёр — четверокурсники и четверокурсницы сжигали старую одежду, в которой они все предыдущие годы ездили на уборку урожая. В отличие от остальных они твёрдо знали, что эта поездка для них — последняя, так как на пятом, дипломном, курсе на сельхозработы уже не посылали.
Отправка на костёр очередной вещи сопровождалось восторженным женским визгом, хоровым скандированием какой-то тарабарщины и пением под гитару одного и того же припева:
Сарай, ты мой сарай,
Сарай, не покрытый соломой!
Куплю себе солому,
Покрою себе сарай!
После чего наступала очередь следующей вещи.
— Будешь? — один из четверокурсников протянул мне кружку.
Я кивнул, медленно выцедил терпкую влагу и, поддавшись порыву, бросил в костёр свою бейсболку цвета хаки (должно быть, мне исподволь захотелось расплатиться с добрыми людьми, а, может, я так выражал своё бесшабашное отчаяние). Жест был встречен усиленной порцией визга-пения, и кто-то даже похлопал меня по плечу — как представителя достойной смены.
В столовой гремел хард-рок. Человек сорок двигались в мелькании стробоскопа, примерно столько же людей наблюдали за картиной, сидя на стульях вдоль стен. Центр танцующей композиции составляли двое парней — они где-то раздобыли полутораметровую цепь и стучали ею о кафельный пол в такт басу. Я отыскал свободный стул, намереваясь просидеть на нём чуть ли не до утра — наблюдая за праздником, но оставаясь вне его. Постепенно я начал пьянеть.
Вскоре меня увлекла танцевать одна из сокурсниц — полная, в тёмном свитере с горлом. До этого момента мы, кажется, ничего кроме «Привет!» друг другу не говорили. А, может, и «Привет!» не говорили — просто знали, что учимся на одном курсе. Я помнил её фамилию — Петрова, но имени не знал. Когда я вернулся на место, партнёрша по танцу свойски опустилась ко мне на колено.
— Устала, — прокричала она мне в ухо и внезапно расхохоталась.
Она тоже была пьяна.
Я знал, что наутро буду жалеть, но сейчас всё казалось неважным — нужно было что-то делать, чтобы не чувствовать одиночества. Я стал поглаживать её полную ногу, туго обтянутую джинсами, а, когда мы начали целоваться, запустил руку под свитер, мысленно сравнивая грудь новой подруги с грудью Вероники. Мы просидели в столовой с полчаса, пока не обнаружили, что танцующих осталось всего-ничего — с десяток человек.
— А где все? — спросила она, подразумевая наших однокурсников.
— Везде, — ответил я. — Идём искать?
Она кивнула, и я повёл её в ночь.
Наутро, когда в коридоре царила суматоха подготовки к отъезду и толкотня с чемоданами и дорожными сумками, кто-то из девчонок бросил мне на ходу: «Тебя Лиза ждёт» — «Какая Лиза?» — не понял я, — «Петрова» — «А-а…» Накинув на плечи свой рюкзак, я мужественно поплёлся в девчачью комнату.
Ночному приключению требовалась помощь — донести её чемодан до автобуса. Сама она шествовала рядом, ухватив меня под свободную руку — так, чтобы все видели: у неё есть парень, и этот парень я. На улице зарядил мелкий дождь, стало как-то особенно заметно, что яблони без яблок ничем не отличаются от обычных деревьев, и на всём лежит печать увядания. Я нёс чемодан и ожидаемо жалел о произошедшем ночью — как жалел ещё четыре месяца, пока длился этот тягостный роман.
Мы вернулись в город, и там праздник кончился. На переменах мы с однокурсниками обсуждали политические и экономические новости, но от общности яблоневого сада почти ничего не осталось, и это были разговоры для разговоров. Несколько раз я ходил в гости к иногородним сокурсникам в общежитие, полагая, что настоящая студенческая жизнь кипит именно там, но и там ничего не кипело.
Иногда мне казалось: получись у меня с Правдой, она вытеснила бы из моих воспоминаний Веронику, и всё было бы иначе — у жизни был бы другой вкус. При этом я не испытывал к Правде сильных чувств — она была лишь ежедневным неприятным напоминанием об отвергнутом недочувстве, о котором и не подозревала. На лекциях я сидел рядом с Лизой Петровой, иногда кладя руку на её полную ногу. Мне нравилось её тело и то, что она считает меня очень умным, но не нравилось всё остальное. Меня раздражала её привычка при всяком удобном случае энергично хватать меня под руку, чтобы никто не сомневался, что я принадлежу ей, её громкий смех, на который оборачивались окружающие, то, что в разговорах с Олей Сухановой она называла меня «мой», а Васю — «твой», подразумевая, что мы «дружим семьями» (по крайней мере, в будущем всё так и будет), а также то, что она упорно добивалась от меня признания в вечной любви. Я не решался на разрыв, но и дальнейшее сближение вызывало опасения: в студенческом театре, когда мы делали этюд «муж, жена и любовница», Лиза за десять секунд так вошла в роль «жены», что, застукав меня с «любовницей», недолго думая, влепила размашистую пощёчину. Действо вызвало всеобщий испуганный вдох, а затем до конца репетиции в наш адрес отпускались шуточки («Высокие отношения!»[1]). Лиза весь вечер извинялась, и я охотно верил, что «она не хотела» — инстинкт сработал быстрее рассудка, однако без труда угадывалось: стоит нам когда-нибудь начать совместную жизнь, и скандалы станут происходить с удручающей регулярностью. Временами меня терзало чувство вины перед Лизой — за то, что в душе я отношусь к ней не так хорошо, как она думает, и тогда я, как часто бывает, начинал считать во всём виноватой её — если бы она не села ко мне на колени... Не замечая собственного высокомерия, я полагал, что заслуживаю лучшего.
Мы расстались в начале апреля, когда ей стало известно, что мы втроём с Шумским и Сухановой съездили на выходные в Киев к Зимилису, а её с собой не пригласили — не пригласили по моей вине. Я соврал Васе и Оле, что Петрова заболела, и со стороны это могло выглядеть, как изощрённый план для разрыва. На самом же деле мне просто хотелось отдохнуть от своей шумной подруги и погулять по Киеву нашей старой компанией, без посторонних: громкая суетливость Лизы, как мне казалось, могла испортить всю поездку. Как она отнесётся ко всему, когда обо всём узнает, я старался не думать, отложив эту заботу на потом. И, конечно, не мог предположить, что по возвращению Шум-2 позвонит Петровой, чтобы заботливо справиться о здоровье.
Финальное объяснение произошло после занятий у окна в конце пустого учебного коридора. Вероятно, всё ещё можно было исправить и вернуть в прежнее русло, но я решил не извиняться и не оправдываться. Минут пять на меня сыпались упрёки в виде риторических вопросов («Так вот, значит, как ты ко мне относишься?!»), и, наконец, я промямлил: