Коммунистическая идея, между тем, окончательно пала. Люди, некогда бежавшие на Запад, теперь рассматривались, как «борцы с преступным режимом»: когда кто-либо из них ненадолго приезжал проведать родные места и рассказать о своей успешной жизни в Америке или Европе, их встречали, как героев — сообщали о их приезде в печати, брали интервью. Ещё газеты наперебой цитировали высказывание британской школьницы, считавшее Советский Союз «Верхней Вольтой с ракетами» и печатали статьи людей, пострадавших от советской власти, — иногда возникало ощущение ревнивого соревнования «кто больше пострадал».
Падением главной Идеи освободило место для вопросов Крови и Денег — теперь они сами становились новыми идеями.
Выражение «дружба народов» всё больше воспринималась, как набивший оскомину штамп советской пропаганды, а понятие интернационализма уже трактовалось, как идеологическое оружие коммунистов. Разогреть национальные чувства оказалось проще простого, и они поднимались всё выше к точке кипения. Затрещали смешанные браки — их у нас было немало. Чаще обходилось внутрисемейными дискуссиями, переходящими в скандалы, но случались и разводы. Всё смелей говорили о русской оккупации, а одна из наших местных газет напечатала призыв: «Утопим евреев в русской крови!»
В этом проявлялась расплата за насмешливый имперский снобизм — пусть и умеренный, но спорадически присущий даже младшим русским школьникам. Фраза «Вы бы без нас до сих пор лучину жгли!», время от времени бросаемая в разговорах в брежневские времена, теперь возвращалась требованием: «Чемодан — вокзал — Россия!» Впрочем, топливо для возгонки национальных чувств черпалось не только из прошлых обид и ущемлений, но и из будущего процветания: многим представителям титульной нации казалось, что только власть Москвы мешает прийти итальянским и французским капиталам, чтобы поднять местный уровень жизни до европейских высот. По крайней мере, такую мысль им пытались донести активисты Народного фронта, и на тот момент она казалась вполне правдоподобной. Через несколько лет после распада СССР, когда чаемая независимость вместо буржуазной обеспеченности многим принесла нищету, и стало ясно, что недавнее относительное благополучие обеспечивалось российскими дотациями, те же люди говорили о спавшей с глаз пелене и удивлялись: что это на них тогда нашло?
Но пока всё шло, как шло. Советская экономика, приведшая к дефициту товаров, доживала последние месяцы, и уже происходила подспудная перестройка к новому положению, когда всё окажется наоборот: товаров станет много, а дефицитом станут деньги. Помимо национальных иллюзий на умонастроения всё больше влияла иллюзия быстрого обогащения: старые хозяйственные связи рушились, новые пока не наладились, и казалось, что внезапно озолотиться совсем нетрудно — надо всего-то продать по почти бросовой цене тепловоз из Луганска, партию хлопка из Узбекистана или пятьдесят тонн местного вина. Между продавцом и покупателем выстраивалось десяток посредников, которые сидели на домашних телефонах и обзванивали знакомых. Ещё несколько лет назад быть очень богатым считалось предосудительным и даже преступным. Сейчас свою экономическую продвинутость демонстрировали сентенциями «Я не знаю, как ты считаешь, но я считаю, что сэкономленные деньги — всё равно, что заработанные деньги» или «Если ты такой умный, то почему такой бедный?» Любили также цитировать из «Крёстного отца»: «Ничего личного — только бизнес» — хотя никаких бизнесов у большинства не имелось. Но кое у кого они всё-таки были.
Иногда я встречал Ромку Ваничкина — он поступил на математический факультет, но, похоже, рассматривал студенческую среду, как расширение базы потенциальных клиентов, которым можно перепродавать дефицитные вещи. Правда, так было только в первый год. Уже на втором курсе Ромка перевёлся на заочное и всё время посвятил личному обогащению. Его дела шли в гору. Когда из магазинов на несколько недель исчезли сигареты, что чуть не привело к табачным бунтам, он где-то перекупал большие коробки не то румынских, не то польских сигарет и продавал их втридорога. Позже на заправках исчез бензин, с помощью отца Ромка добывал и его — военные части продолжали исправно снабжать. Самый крупный прорыв у него случился, когда возник дефицит наличных денег. Предприятиям надо было выплачивать зарплаты, банки отвечали, что наличности нет, и тогда предприятиям ничего не оставалось, как соглашаться — неофициально обменять безналичные деньги на чуть меньшую сумму наличных. Ваничкин нашёл один из неофициальных каналов обналичивания: с каждой операции он получал всего процент или два, но суммы фигурировали огромные — деньги перевозились большими сумками, что было очень опасно (поэтому использовался служебный «уазик» Ромкиного отца) — и этого хватало, чтобы быстро богатеть.
Ваничкин изменился и внешне: он уже два года ходил в спортзал, накачал впечатляющую фигуру и выглядел почти, как взрослый мужик (только нос с усеченной капелькой по-прежнему сохранял в его лице что-то детское). Глядя на него, я удивлялся, что когда-то мы с ним боролись на равных — теперь, даже если б у меня появился двойник, не факт, что мы Ромку одолели бы. Для внушительности Ваничкин полюбил одеваться во всё чёрное — джинсы, рубашку, а в холодное время — кожаную куртку. Его можно было принять за бандита, и Ромку это вполне устраивало — бандиты становились влиятельными людьми. Он первым из бывших одноклассников купил автомобиль — чёрную «БМВ» третьей модели. И хотя его машине было уже одиннадцать лет, её пробег перевалил за двести тысяч, всё же это был настоящий немецкий автопром. Иномарки у нас только-только начали появляться, и Ромка за рулём своего авто смотрелся очень впечатляюще (лет через десять, когда иномарок вокруг стало полно, Ваничкин на новом «мерседесе» выглядел уже куда обыденней). Он создал фирму и открыл офис — на окраине центра, в номере одной из недорогих гостиниц. У него работало несколько наших одноклассников — его соседей по дому. Ромку между собой они называли Главный — не совсем всерьёз, словно подначивая, но постепенно доля шутки в этом прозвище становилась всё меньше.
Мы виделись всё реже: необходимость разговаривать со мной об Иветте значительно снизилась. Ваничкин завёл информатора — одинокую бабулю, соседку Иветты по лестничной площадке и приятельницу её мамы. Она периодически звонила Ромке и докладывала последние новости о нашей бывшей математичке — её здоровье, работе и, что особенно интересовало Ваничкина, личной жизни. Ромка расплачивался за информацию небольшими деньгами и продуктовыми наборами. Иветтина личная жизнь шла волнами: у неё то кто-то появлялся, и тогда Ваничкин начинал нервничать и заезжал ко мне, то она снова оставалась одна, и это ещё сильнее вдохновляло Ромку на дальнейшее сколачивание капитала. Если Ваничкин исчезал на несколько месяцев, можно было смело утверждать: у Иветты пока никого нет.
Дважды в год — на день рождения и Восьмое марта он посылал Иветте домой огромные букеты роз без какой-либо сопроводительной открытки. Первый букет разрушил одну из Иветтиных попыток наладить личную жизнь: поначалу она решила, что цветы прислал её молодой человек, но тот пришёл вечером с несколькими гвоздиками и попал в глупое положение, да ещё и устроил сцену ревности. Ваничкин такому исходу был счастлив, но в дальнейшем это привело к тому, что Иветта отказывалась принимать букеты от неизвестного поклонника, и курьеру выдавалась специальная инструкция: звонить в дверь и оставлять корзину с цветами на пороге. В какой-то момент меня заинтересовало: когда и как Ромка собирается открыть Иветте свои чувства и намерения — когда заработает определённую сумму, или, когда нам стукнет двадцать? Хорошего ответа у Ваничкина не было. «Будешь много знать, не дадут состариться, — недовольно буркнул он, но, подумав, всё же дал туманное объяснение: — Нужен подходящий момент». Что такое «подходящий момент», и как он хоть приблизительно выглядит, я уточнять не стал.
Внутренняя политика становилась всё более противоречивой. По телевизору с гордостью сообщали, что, по мнению многих американцев, если бы Горбачёв мог принять участие в выборах президента США, у него было бы больше шансов на избрание, чем у местных кандидатов. Одновременно с ростом популярности на Западе в последнем руководителе СССР всё сильнее разочаровывались внутри страны. Отец и дядя Аркадий о Горбачёве и о Перестройке теперь почти не говорили, но иногда — подразумевали. На работе им отменили доплаты за учёную степень, что сократило их зарплаты едва ли не вполовину. Они возмущались, но до открытого обвинения в произошедшем Горбачёва, не доходили. К бывшему кумиру они относились не с презрением, а, скорей, с сожалением: пытался человек сделать, как лучше, но явно не справился.