— Господи, помилуй! — мученически протянул Грейтхауз. Губы покривились в гримасе отвращения, а слова вырвались из горла противным гортанным клекотом.
— Благодарим всех прекрасных дам и всех джентльменов с хорошими манерами. Вы — прекрасная публика! — провозгласил Лоуренс Лав, когда песня закончилась, а последние женские аплодисменты отзвучали. — Сейчас мы хотели бы сыграть особую песню. Она была важной частью наших выступлений с тех самых пор, как мы стали играть квартетом в Ливерпуле три года назад! С того дня мы выступали на самых величественных сценах Англии…
— Я не знал, что в конюшнях есть сцены, — шепнул Грейтхауз на ухо Мэтью. На этот раз он постарался говорить достаточно тихо, чтобы не заработать очередной тычок в ребра.
— … и сегодня мы выступаем в этих славных колониях! — продолжал Лав. — Буквально недавно мы вернулись с потрясающего концерта в великом городе Бостоне. Но довольно разговоров! Я не буду вас томить. Рады исполнить перед вами песню, которая, можно сказать, направила «Четырех Фонарщиков» на путь славы и дала нам возможность познакомиться с такой замечательной, благородной и… о, да… обворожительной публикой! Итак… «Баллада о вожделеющем баране»!
— Храни нас, Боже, — проворчал Грейтхауз так, чтобы его слышал только Мэтью. Мэтью, в свою очередь, подумал, что, если б Хадсон умел петь и играть на гитаре, его творения носили бы примерно такие названия.
Встряхивая париком и бренча на гитаре под аккомпанемент второй гитары, скрипки и барабанного ритма, Лоуренс Лав, чьи широко расставленные ноги, похоже, приводили женскую часть публики в неописуемый восторг, запел:
— Немедленно остановить эту непристойность! — раздался крик из задней части зала, заставивший почти всех, включая Мэтью и Грейтхауза, подпрыгнуть от неожиданности. Следом прозвучал грохот, похожий на удар чем-то деревянным о дубовый корпус шестидесятипушечного военного корабля. Этот шум заставил всех притихнуть. Даже «Фонарщики» замолчали. Зрители чуть не свернули шеи, пытаясь разглядеть, что за представление началось в дальней части зала.
В «Док-Хауз-Инн» ворвался главный констебль Гарднер Лиллехорн, великолепный в своем небесно-голубом костюме с облаками оборок на шее и манжетах и в голубой треуголке, увенчанной солнечно-желтым пером. Правда, сам он не излучал ни намека на солнечный свет. Наоборот, его узкое бледное лицо с черной козлиной бородкой выражало глубочайшее отвращение, а негодующее постукивание тростью по ближайшей скамье напоминало летние громовые раскаты.
Однако куда громче звучали удары черной дубинки приземистого рыжеволосого коренастого так называемого констебля Диппена Нэка, чей рот, редко пустеющий от рома, сейчас открывался, чтобы кричать в такт голосу своего наставника:
— Непристойность! Непристойность! Непристойность!
Казалось, он даже не знал, что означает это слово.
Зрители стали один за другим подниматься со своих мест, начался хаос. Некоторые женщины оправились от шока и разразились возмущенными криками. Мужчины же продолжали молча покуривать свои трубки.
Вслед за Лиллехорном и Нэком появились еще три крепких джентльмена, в которых Мэтью узнал местных констеблей. Похоже, это была тщательно спланированная атака на музыкальные таланты «Фонарщиков», которые сейчас хранили столь нехарактерное для них молчание. Только Довер осмелился последний раз нажать на педаль своих тарелок, будто бы давая отзвучать последней ноте.
Однако кое-кто вовсе не собирался оставаться немым. Из первого ряда скамей выскочил похожий на чертенка мужчина ростом не более пяти футов. Ему было около шестидесяти, на макушке стояла торчком единственная прядь седых волос. Чем-то эта прядь напоминала бороду, только растущую вверх тормашками. Низко опущенные косматые брови бросали на глаза грозную тень, сходясь над переносицей, словно две армии, бьющиеся за холм его носа.