Выбрать главу

В третьем месте им показали двенадцать девушек, привезённых с гор Кавказа. Девушки эти были красивы и дородны, несмотря на крайнюю юность, но и среди них не оказалось той, кого искали.

И снова Мирза Русва спросил продавца, нет ли у него белокожих невольниц-девочек. И вдруг продавец ответил, что есть одна, недавно перекупленная им, но кожа её довольно смугла. Мирза Русва спросил, сколько ей может быть лет. Торговец отвечал, что ей лет десять или двенадцать. Они втроём прошли в маленькую комнатку, посреди которой поставлена была жаровня. Посреди комнаты на узком ковре сидела, сжавшись, девочка, закутанная в тёмную шаль. При звуке шагов она подняла голову и вдруг откинула шаль с головы. Отец и Микаил тотчас узнали её. Мирза Русва вскрикнул радостно и сжал пальцы рук. Микаил смотрел на неё с пристальностью. Продававший девочку работорговец не мог не приметить волнения покупателей. Но она не произнесла ни слова, не издала ни звука. Глаза её виделись Микаилу совсем чёрными...

Мирза Русва спросил, сколько просит торговец за рабыню... Микаил подумал, что в ту, уже, казалось, давнюю ночь девочка показалась ему невольницей... Торговец назвал большую цену. Несчастный отец посмотрел на своего знатного спутника. Микаил имел с собой деньги, но не так много. Он тотчас сказал Мирзе, что отправится немедля в дом, где они остановились, и возвратится с деньгами; гундустанец благодарственно сложил руки у груди...

Но когда Микаил возвратился, то не нашёл в доме работорговца ни гундустанца, ни его дочери. Торговец рассказал, что едва Микаил ушёл, как гундустанец вынул из-за пазухи золотое кольцо с драгоценным рубином. Это кольцо, несомненно, стоило дорого; цена его составляла более денег, нежели торговец запросил за девочку. Он с радостью взял кольцо и отпустил гундустанца с дочерью...

«Вновь я обманут этим человеком, — подумал Микаил. — Но я могу понять его, он боится меня. Надо забыть об этой девочке, я не знаю её имени. Она скользнула в моей жизни, словно тень. Она должна исчезнуть из моей жизни без следа...»

Он вызывал в памяти облики прекрасных красавиц, каких ему случалось видеть на рисунках в книгах. Он мог видеть многих прекрасных девушек нагими, купить мог любую из них. Он вспоминал прелести красавиц. Но все виденья памяти отступали, рассеивались, и на их место являлось одно лишь виденье, смутное, едва запечатлевшееся... Невольно представлялось ему это почти дитя, тонкокостное и лишённое тяжёлых женских прелестей, напоминающих о спелости садов. Он представлял себе невольно, как она, запрокинувшись детски на его коленях, поправляет красный цветок в чёрных как смоль волосах, струящихся, играющих на её теле... Соитие необычайное и странно лёгкое... Невольно в памяти его выплывали, подобно кораблям, слова, запечатлённые в книжных строках, слова, коими и следует говорить красиво о любви и разлуке, уподобляя саму любовь понятию жизни, подобно мудрецам, создавшим стихи...

О небо, ты глумишься надо мной, Я поражён смертельною тоской. Увял цветок любви, и жизни больше нет, Душа сгорела, прах развеялся по свету...[49]

Он бродил по улицам в одежде торговца, а не царевича, приходил на берег в ожидании корабля и твердил невольно в уме:

Глаза устремлены на пыльную дорогу. О милая, скорей приди, рассей тревогу. Какой разбойник преградил твой путь? О новой встрече здесь молю я Бога...[50]

Он глядел не на дорогу, а на море. И ждал он, в сущности, Хамида-хаджй, а не эту неведомую юницу, которая и не могла думать о нём, стремиться к нему. В сущности, он понимал любовь как положенное стремление к овладению телом, телесной сутью другого. В словах изливалось наслаждение тоской, мукой, печалью именно как стремлением, устремлением... Рука его, вооружённая каламом[51], словно кинжалом воина или же иглой чеканщика узоров, выводила лёгкие строки, словно бы стремившиеся улететь с бумаги жёлтой, как шафран...

В караван-сарае прохладно. В горных речках плавают жёлуди. Как захочется тебе сахара в крапинку, Пролей кровь на снег. Как соль приложили к ране разбойника, С подобным жаром зажги огонь. Ещё долго выбираться тебе с кладбища Пролейся мне на сердце, чтобы не знал никто. Плачь обо мне, Любимая моя, любимая, дождливая, подобна листу чинары на спокойной воде. Прислушайся к дорожному дождю, он скажет о моём пути. Поверь в день моего возвращения, не привыкай к тому, что меня нет. Ветер надломленным голосом давит на твою грудь. Придёт ветер, и прольётся день ливнем радости. Имя твоё, приводящее в трепет, запишу слезами на щеках...[52]

Так минули для Микаила ещё три дня. И едва минуло трёхдневье, пришёл наконец корабль, прибыл Хамид-хаджи. И, выслушав своего юного повелителя и ученика, наставник не стал выставлять овладевшее душою Микаила стремление смешным, нелепым и странным, но понял желание души Микаила, сказал царевичу, что возможно отправиться в Индию для поисков неведомой...

Но два года не могли они попасть в земли Гундустана вследствие многих битв и войн, происходивших на пограничных землях... И теперь наконец дорога открылась...

* * *

В смоленской темнице Офонас пытался разобрать, что же это было с ним. Снова звучали в уме его цветные слова наречий восточных, и рассказ падал на рассказ, будто шёлковое покрывало, шитое золотыми узорами, на персидский ковёр... Пересказать всё это по-русски не было возможности. И даже и не оттого, что недоставало своих слов, но оттого, что он не понимал во всей полноте поступков, чувств и мыслей, открывшихся ему в многоцветий картин живых, переданных словами Микаила, говорившего Офонасу свои и чужие слова... Офонас не давал клятвы молчания, но не мог передать на письме весь этот сад слов...

Но все эти слова пробудили в душе Офонаса невольное, однако же и ясное стремление в земли и моря, подобные словам, высказанным царевичем, в огромные и многоцветные и неведомые земли — в Гундустан...

Царевич повторял несколько раз об успокоении своей тоски. Он сказал, что его тоска утишалась, покамест он говорил с Офонасом, с чужим, которого, быть может, более никогда не увидит... Это было иное чувство, нежели то, что приносила откровенность с Хамидом-хаджи... Наконец сын правителя Рас-Таннура спросил торговца из холодных земель о его жизни. Тогда Офонас краткими словами рассказал о смерти своих близких, о роде, коему принадлежал, о деньгах, взятых у Бориса Захарьича... Микаил узнал и об ограблении...

   — Я помогу тебе и твоим спутникам. Для меня просто и ничего не стоит отправиться в белокаменный дворец здешнего правителя Булат-бека...

Слова, какими умел пользоваться на письме Офонас, являлись к нему скупые и краткие; бежали на бумагу быстрыми и сумрачными рабами, кратко и поспешно говоря обо всём случившемся. Не были похожи эти слова, писанные Офонасом в темнице Смоленска, на пёструю плотность слов Микаила...

«И пришли есмя в Дербент, и ту Василей поздорову пришёл, а мы пограбени. А били есмя челом Василию Папину да послу ширваншахину Асанбегу, что есмя с ними пришли, чтобы ся печаловал о людех, что их поймали под Тархи кайтаки. И яз грешный бил челом Михайле-царевичу[53]. И Михайла-царевич печаловался и ездил на гору к Булату-бегу. И Булатбег послал скорохода ко ширваншибегу, что: «господине, судно русское разбило под Тархи, и кайтаки, пришед, люди поймали, а товар их розграбили».

вернуться

49

…Душа сгорела, прах развеялся по свету... — из арабской народной песни.

вернуться

50

…О новой встрече здесь молю я Бога... — из арабской народной песни.

вернуться

51

...вооружённая каламом... — калам — тростниковое перо, распространённое во многих исламских культурах.

вернуться

52

...запишу слезами на щеках... — из арабской народной песни.

вернуться

53

...бил челом Михайле-царевичу. — вполне возможно полагать, что «Михайла-царевич» из «Хожения» тождествен царевичу из «Книги путей Микаила».