Купцы глянули настороженно, испытующе...
И вдруг Офонас, лицо озлобив, как мальчишка, над коим посмеялись ровесники беспощадные, бросился на одного из молодых купцов, главного своего обидчика, стрывно повалил и ударил затылком о деревянный настил, а сам-то зубы сжал, губы тёмные приоткрыл... Купец пытался ударить его ногой в мягком сапоге и наконец двинул повыше паха... Офонас вскрикнул от боли и выбранился бранью русской... Кулаки прочих купцов заходили по его спине. Оттаскивали его прочь... Офонас бранился... Разбрасывал в стороны руки и ноги в беспорядочных ударах... Старший из купцов закричал, повелевал драку прекратить... Офонаса связали по рукам и ногам кушаками... Главный его обидчик сидел, вытянув ноги, и тёр сильно затылок ушибленный...
Старший купец гневно застучал посохом из чёрного дерева, украшенным бирюзой, и говорил громко и гневно: Просите у него прощения! Вы обидели его, а не он вас!..
Офонас скрипел зубами и бил каблуком сапога об пол деревянный...
— Падите перед ним ниц! — говорил старший. — Вы обидели одинокого человека. Позор пал на всё наше сообщество! Станут говорить о нас, будто мы оскорбляем беззащитных...
Молодой купец, всё ещё потиравший голову, ушибленную ударом, дерзнул перебить старшего:
— От ударов этого беззащитного возможно остаться без головы!..
— Замолчи! — Старший тукнул посохом, бирюза сверкнула зелено-светло. — Юсуф лишь отвечал на оскорбление. Аты знай, что невозможно оскорблять безнаказанно. Будет тебе ответ вдвое и втрое. Благодари всех нас. Он и вправду мог покалечить тебя или даже убить. Увечьем или же самою смертью обернулась бы для тебя злая и глупая твоя шутка!..
Тогда купцы, повинуясь старшему, опустились покорно на колени и пали ниц перед связанным Офонасом, моля его о прощении...
— Доволен ли ты? Удовлетворён ли ты? — вопросил старший.
Офонас мотнул головой из стороны в сторону.
— Развяжите меня! — попросил.
— Ты скажи прежде, удовлетворён ли ты?
— Да что мне! — Офонас внезапно сменил гнев на милость. — Что мне! Я на их дурость не сержусь. Пусть и они не сердятся на меня. А если я кого ударил посильнее, чем следовало бы, пусть не сердятся... Смех один... — И он снова помотал головой и рассмеялся, дробно хохотнув...
Его развязали. Он потёр запястья и, нагнувшись, потёр щиколотки под мягкой кожей тёмных сапог. Разогнулся. И, не оглянувшись, пошёл прочь от всех...
На другой день тот купец, которому Офонас ушиб голову, подошёл снова к нему и пригласил на трапезу.
— Что? Снова приготовили пилав с крысятиной? — спросил Офонас с недобротою ехидной в голосе.
— Ты всё ещё не простил нас. Но ведь это была шутка, хотя и глупая, но всё же шутка...
— Да простил я!.. — отвечал Офонас уже без ехидства и недоброты, но всё ещё с досадой... — Простил!..
— Я слыхал, как ты бранился. Должно быть, это истарханское наречие, странно звучит оно...
— Истарханское, — не опроверг Офонас, довольный тем, что ведь взял же верх, да ещё и теперь обманул, и пусть никто не догадает!..
На трапезу всё же пришёл и ел. Но не мог заставить себя взять хотя бы малый кус мясной, ел только рис и зелень. Все приметили его брезгливость, но никто не осмеливался трунить, а понимали всё, что явилось причиной...
На сластях и ячменной браге все развеселились. Обменивались шутками и пели. Но подошло время молитвы, и прервали веселье, совершили омовение и, встав на колени и прикасаясь лбом к земле, молились...
Офонасу уже много раз приходилось на людях являть себя приверженцем Мухаммада. По-христиански он маливался тайком, и от потайности таковой молитвенные словеса будто утрачивали свою прежнюю убедительность и весомую силу. Прежде, в Твери, на Руси, были молитвенные словеса крепкими, сильными; усиливались и крепли видом церквей, ликами икон, колокольным звоном, видом многих людей, склонившихся в молитве, творящих крест, как положено... И крепли словеса праздниками, вкусом кулича и крашенки-яйца; и бездумной принадлежностью Офонаса к этому множеству, верующему в одну веру... А теперь, давно уж лишённые всего этого тварного укрепления, словеса русских молитв реяли потайно, тихо произносимые, говоримые Офонасом, реяли, некрепкие, и будто истаивали в воздухе жарком Востока, будто и не бывали вовсе... Без исповеди, без угрозы поповской наложить епитимью, заставить поклоны бить, истаивали молитвенные словеса русские... И крепли слова молитв, положенных Мухаммадом-пророком... Крепли от звуков мужских голосов, крепли видом храмов-мечетей и видом множества вставших на колени мужчин, склонивших к земле коленопреклонённо свои головы чалмоносные... Крепли слова Мухаммада звонкими, громкими призывами к молитве, муэдзинами с минаретов воскликнутые... И Офонас, произносивший эти слова притворно — он сам себе горячо говорил, что ведь притворно же, притворно молится Мухаммадовыми молитвами; говорил, а сам уже проговаривал молитвы увлечённый, искренно почти... Всё же смутное желание принадлежать множеству жило в нём, во всём его существе, телесном и духовном... Говорить вместе со всеми, молиться вместе со всеми... А было и новое. Прежде, в Твери, он не выбирал, кому молиться, как молиться. Было всё определено самим его рождением. А ныне раскрылась перед ним смутная возможность выбора. Ведь он мог молиться молитвами Мухаммада притворно, а мог бы искренне; мог потайно молиться по-христиански, по-русски, а мог... мог вовсе не молиться по-русски, не молиться!..
А молиться искренне Мухаммадовыми словесами, невольно искренне выговаривая:
— Во имя Аллаха милостивого, милосердного!
И обрадуй тех, которые уверовали и творили благое, что для них — сады, где внизу текут реки. Всякий раз, как им даются в удел оттуда какие-нибудь плоды, они говорят: «Это — то, что было даровано нам раньше», тогда как им доставлено только сходное. Для них там — супруги чистые, и они там будут пребывать вечно»[87].
И тогда Офонас думал невольно, что ведь это хорошо: там, в посмертной жизни, будет у него не Настя, перед коей виновен, должно быть; а будет с ним иная супруга, для какой-то чистой жизни... И тотчас спохватывался, что ведь это грешно: отступаться от православной веры... Но кто сейчас над ним? Кто его судить будет? Попы? Дед Иван? Петряй? Дядька Ливай?.. От прежнего множества отделён Офонас многими землями, морями отделён... И тянется к новому для него множеству, мнозинству, каковое будто и сам для себя избрал, как избрал сам для себя путь, дорогу через три моря, три дарьи...
Завершилось молитвенное время. Все поднялись, распрямились, вновь расселись за скатертью, за сластями и питьём...
На блюде насыпаны горкой разные орехи — «аджил». И руки, пальцы тянутся...
Полнотелый купец — ладони его и борода выкрашены хной, что означает набожность, — спрашивает Юсуфа, отчего тот не умащается амброй после совершения «гусл» — омовения. Офонас было смутился, но тотчас припомнил песенные строки, неведомо как попавшие в его память... Кто пел их? Когда? Офонас видал и слыхал уже столько всего!.. И пропел тонковатым, чуть похрипывающим голосом:
Все смеялись, и Юсуф сделался для них своим. Кто-то из молодых купцов сказал похвально Юсуфу:
— Ты, должно быть, учился смолоду, как довелось учиться и мне. Слышу, ты помнишь строки из «Гулистана» Саади[89]. А помнишь ли что из «Бустана»? Я-то позабыл...
89