Мне стало не по себе, когда я подумал, что то же самое может случиться и со мной.
О возможности ареста со мной говорили в Центре перед выездом за границу. Мне было сказано, что в этом случае я не буду предоставлен самому себе. Тогда мне казалось, что разговор на эту тему не имеет практического значения. Однако, когда я еще был в Цирндорфе, глядя на царящие там ужасные условия, я думал, если так скверно в лагере для беженцев, то что же делается в тюрьме? И вот я дождался самого плохого. Каждая минута приближала меня к моменту, когда я мог услышать: «Чехович, вы арестованы!»
Как это произойдет? Наденут ли мне, как обычному преступнику, наручники? Сразу ли меня вывезут за Атлантику? Какой будет реакция Центра, когда сообщение об этом будет получено в Варшаве? Что предпримет Центр? Как мне помогут? Я представлял себе расстроенного Генрика, который столько раз предостерегал меня от ненужного риска. Какую линию защиты должен я принять в отношении американцев? В Центре мы наметили несколько вариантов, но это была только теория: дескать, все будет в порядке, но на всякий случай… Как, наконец, отнесутся к моему провалу «коллеги» по радиостанции?
Например, Микицюк, получавший деньги не от одной разведки, всегда присматривался ко мне с подозрением. Как-то, когда резкий порыв ветра, распахнув окно комнаты, где мы работали, смахнул со столов бумаги и все, кроме меня, вскочили со своих мест, он сказал язвительно:
— Поздравляю, пан Чехович. Теперь из Варшавы присылают все более подготовленных.
То же самое он говорил и тогда, когда я помогал Заморскому в его излюбленном занятии — решении кроссвордов.
Микицюк наверняка скажет, что уже давно подозревал меня и всех предупреждал, что со мною следует быть осторожнее. Такой же будет и реакция Заморского. Чтобы поддержать свой авторитет, он тоже придумает что-нибудь. А другие? В польской секции было несколько человек, которые могли мне искренне посочувствовать, может быть, даже выразить свое восхищение.
Что сделают с моими пожитками? Наверняка их конфискуют — так здесь поступают с имуществом тех, кто не угодил боссам. Я помнил дело Корызмы. Его личные вещи сразу же так «взяли на хранение», что больше он их уже не увидел.
И наконец, наиболее личный и болезненный вопрос: что скажут мои родители, полагающие, что я остался на Западе из-за своего легкомыслия? Узнает ли правду отец?
В моих мыслях царил хаос. Важные вещи переплетались с мелочами. Время шло, и росло нервное напряжение, мои мысли становились все более обрывочными. Одно только я знал совершенно точно: я не разобью стеклянного шкафчика, не открою решетку и не убегу в Польшу. На такую капитуляцию я бы никогда не согласился.
Все было предусмотрено в Центре, но предугадать такой нелепый случай, что вахтер (не какой-нибудь противник высокого класса, а простой вахтер) закроет меня в комнате и тем самым создаст ситуацию, грозящую мне провалом, было просто невозможно. Мне в голову приходили различные идеи, я хватался за них как утопающий за соломинку, чтобы в следующий же момент признать их нереальными. И снова я возвращался к одному и тому же; окно, решетка, тележка… Прошел час, два, три… В конце концов я потерял всякую надежду выбраться из западни. Завернувшись в плащ, я улегся на ковер под столом Заморского и постарался заснуть. Но сон не приходил. Задремать мне удалось только под утро, а в семь часов я был уже на ногах. Мое волнение достигло кульминационной точки.
И вот наступил решающий момент, несколько самых долгих минут в моей жизни. У меня оставалась последняя слабая надежда: Игнаций Клибаньский. Ночью я не думал о нем, но теперь, когда решалась моя судьба, мысль эта мелькнула в моей голове. Если и на этот раз первым на работу, как почти всегда, придет Клибаньский и откроет двери своей комнаты F-1, то я выберусь из западни. Если же он придет позже, вместе с другими, и увидит, что я оказался в закрытом помещении, то… Я не хотел думать о том, что тогда будет. Бессонная ночь настолько изнурила меня, что в эти последние минуты я больше не мог искать ответа на этот мучительный вопрос.
Игнацию Клибаньскому было около шестидесяти лет, он выполнял обязанности старшего аналитика и, пожалуй, пользовался в польской секции всеобщей любовью. Он был известен своей добротой, безразличием к деньгам и своему внешнему виду — уже двадцать лет он носил одну и ту же шляпу, а ботинки его всегда были на несколько номеров больше, чем надо: дело в том, что он покупал самые дешевые, те, которые оставались после демобилизованных американских солдат, а в армии, как известно, не держат лилипутов. Он старался помочь каждому, кто в его помощи нуждался. Из соображений экономии, а может быть в силу привычки, завтракал он на работе. Заваривал себе чай и делал бутерброды. Поскольку американцам не нравилось, когда на письменных столах стояли стаканы с чаем, то на работу он всегда приходил пораньше, чтобы их не раздражать. На это, собственно, я и рассчитывал.