Когда я спросил, есть ли, на его взгляд, мораль у этой истории, он сказал, что наверняка есть, только он не очень понимает какая.
– Может быть, – сказал он, поразмыслив, – мораль в том, что мир полон ящериц, и пусть мы не можем ничего с ними поделать, хорошо бы все-таки узнать, насколько они большие.
Швейцарец спросил, откуда я.
– Израиль, – ответил я и добавил, что добирался на этот писательский фестиваль черт знает сколько времени.
Мои родители не хотели, чтобы я ехал. Они боялись, что меня тут похитят или убьют. В конце концов, Индонезия – мусульманская страна, очень антиизраильская и даже, по мнению некоторых, антисемитская. Я попытался успокоить родителей ссылкой на Википедию: там было написано, что большинство жителей Бали – индусы. Это не помогло. Папа твердил, что всадить пулю мне в лоб можно и без всенародного референдума. Когда-то израильские флаги жгли перед нашим посольством в Джакарте, но теперь дипломатические отношения расторгнуты и флаги приходится жечь перед посольством США. Настоящий живой израильтянин может оказаться истинным подарком для таких людей.
С визой тоже была куча возни: я проторчал в Бангкоке пять дней и был бы вынужден лететь обратно, если бы директор фестиваля не смог через Фейсбук добраться до крупного чиновника индонезийского МИДа и зафрендиться с ним. Я рассказываю швейцарцу, что совсем скоро мне предстоит читать на церемонии открытия фестиваля в Королевском дворце, там будут губернатор и члены королевской семьи, и если он, швейцарец, уже будет способен стоять на ногах, я приглашаю его послушать. Швейцарцу очень нравится эта идея. Я помогаю ему подняться, но, справившись с первым шагом, дальше он идет самостоятельно.
На открытие приходит больше пятисот человек. Губернатор и члены королевской семьи сидят в первом ряду. Пока я читаю, они меня рассматривают. Не вполне понятно, что написано у них на лицах, но слушают они, кажется, очень внимательно. Я – первый израильский писатель, ступивший на землю Бали. Не исключено, что я – первый израильтянин или даже первый еврей, с которым довелось встретиться многим присутствующим. Что они видят, глядя на меня? Может быть, ящерицу, – и, судя по улыбкам, медленно зарождающимся на их лицах, эта ящерица куда меньше и куда приветливей, чем они ожидали.
Защитник нации
Пара дней в Восточной Европе – самый верный способ пробудить в себе еврея. В Израиле можно целыми днями разгуливать под палящим солнцем в футболке без рукавов и чувствовать себя чистой воды гоем: немножко транса, немножко оперы, старая добрая книжка Булгакова, стакан ирландского виски. Но как только проштампуешь паспорт в польском аэропорту, как самоощущение меняется. Вкус тельавивской жизни еще жив на губах, Господь еще не явился тебе в мерцании испорченной флуоресцентной лампы, потрескивающей над залом прилета, но стоит откуда-нибудь потянуть свининкой – и ты чувствуешь себя каким-то выкрестом. Внезапно тебя окружает Диаспора.
Стоит израильтянину появиться на свет, как ему начинают объяснять, что европейские события последних веков – сплошь гонения и погромы; последствия такого образования продолжают гноиться у тебя в кишках вопреки диктату здравого смысла. В поездке реальность постоянно подпитывает это неприятное ощущение. И тут не требуется ничего эдакого (как я убедился, съездив в Восточную Европу на прошлой неделе). Никакой казак не обязан насиловать моих мать и сестру. Достаточно любой мелочи: невинной реплики прохожего, звезды Давида и неразборчивого лозунга, намалеванных на осыпающейся стене, отблеска света на церковном кресте, маячащем за гостиничным окном, или того, как беседа немецкой супружеской пары резонирует с туманным польским ландшафтом.
Тебя начинает терзать вопрос: это правда или фобия? Может, эти полуантисемитские впечатления возникают у тебя в сознании потому, что ты их ждешь? Моя жена, например, утверждает, что у меня сверхчеловеческая способность к обнаружению свастик. Неважно, где мы находимся, в Мельбурне, в Берлине или в Загребе, – не пройдет и десяти минут, я высмотрю какую-нибудь свастику.
Ровно пятнадцать лет назад я впервые приехал в Германию по своим писательским делам, и мой издатель пригласил меня в отличный баварский ресторан (да, я знаю, такой вот оксюморон). Едва перед нами поставили горячее, в ресторан вошел рослый крепкий немец лет шестидесяти и громко заговорил. Лицо его было пунцовым; мне показалось, что он пьян. Из месива немецких слов, которые он выплевывал в воздух, я распознал только два, они постоянно повторялись: Juden raus![5] Я подошел к нему и сказал по-английски со всем спокойствием, на какое был способен: