Выбрать главу

А потом я попрошу цыган:

— Черти-цыгане! Красиво чардаш вы играете! Но послушайте, что я вам скажу, ибо это моя последняя воля! Так, вот, через три дня вы пойдете за моим гробом и еще раз сыграете чардаш! Этот же, самый огневой! Сыграете?

Цыгане пообещают сыграть за моим гробом самый огневой чардаш. Тогда я им скажу:

— Милые цыгане! За то, что вы сыграете чардаш на моих похоронах, берите со стены часы!.. Только смотрите, не обманите меня по своему обычаю! А то буду я вам являться после смерти!..

Цыгане сорвут часы со стены, да как начнут шпарить на скрипке чардаш — умирать будет радостно!

Пожалуй, пора уже топать домой, потому что и мой соловей-соловушка, ангельская пташка, перестал щелкать и пошел спать. Спи, спи, соловушка, ангельская пташка! Я тоже иду спать…

ГЛАВА ВТОРАЯ,

в которой мы узнаем про глупую сову, сидевшую на липе и про удивительные приключения Иоахима в школе

Лиготские прихожане недоумевают, почему одиночество на кладбище мне милее их общества. Называют меня чудаком, нелюдимом, а то и вовсе дураком. Может, в их глазах я именно таков. Не хочется с ними спорить, ведь и они правы и я прав. Тут сталкиваются две ценности, как сказал бы философ. Обе эти ценности относительны в той же мере, в какой относительны все прочие ценности. Безотносительных я еще не встречал, а все же верю, что обнаружу их хотя бы в то мгновение, когда буду отправляться на тот свет.

Итак, одиночество я предпочитаю обществу лиготчан. Правда, Сенека сказал, что одиночество толкает нас к греху.

Многие удивятся, при чем тут Сенека. И с удивлением спросят, откуда старый могильщик Иоахим Рыбка знает про Сенеку?

Спешу оправдаться, чтобы Меня не заподозрили в глуповатом умничаний, хотя такая мысль и кажется мне смешной. Ну почему нельзя мне читать Сенеку? Если я могу читать марианские календари столетней давности с предсказаниями погоды, если я могу читать «Пещеру Беатуса» или «Гугона Шенка, страшного женоубийцу», то почему мне нельзя читать Сенеку или Эпикура?

Итак, Сенека сказал, что одиночество толкает нас к греху. Возможно. Мне и тут не хочется спорить. Должен, однако, заметить, что лично меня одиночество уже не способно ввести во грех, ибо за всю свою жизнь я так много грешил, что сам дьявол не записал бы всего на лошадиной шкуре. Не хватило бы шкуры.

Но сказанное Сенекой подправил Эпикур, добавив, что каждый из тех, кто вынужден проводить дни жизни среди шумной толпы, обязан всемерно оберегать свое одиночество.

Умно сказано. Ничего тут не отнимешь и ничего не прибавишь. О, слава тебе, божественный Эпикур!

По правде говоря, Эпикур имел в виду живых людей, а я выбрал умерших. Не важно. Мертвецы лгут в точности так, как живые люди. А вернее, о них и за них лгут живые люди. Единственная разница в том, что покойники по крайней мере молчат и не мешают мне улыбаться, глядя на живых людей. Я убедился, что пребывание среди покойников обостряет мой ум, делает меня добрее и смиряет сердце — я вынужден сам себя похвалить, поскольку люди этого не делают, — и позволяет мне подмечать много удивительных и презабавных вещей, которых мы обычно не видим или не хотим видеть. А видеть то, что недоступно другим, доставляет мне радость, услаждающую мои старые годы.

И когда я вот так сижу под кладбищенской липой, а мысли плывут, плывут и тянут за собой воспоминания, яркие и поблекшие, царски богатые и нищенские, по временам напоминающие пеструю ярмарочную толпу, достаточно бывает какого-нибудь пустяка, чтобы все шествие остановилось. Тогда сразу воцаряется тишина. А я перебираю свои воспоминания одно за другим, облюбую какое-нибудь из них, улыбнусь и говорю:

— Пусть останется со мной и пусть рассказывает все, что знает!

Возьмем, например, глупую сову, что уселась на кладбищенской липе прямо надо мной, вытаращила круглые глаза, смотрит, как паралитик, и время от времени подает голос.

Не понимаю я совиной речи, потому и не знаю, чего ей надо. И хотя ей далеко до совы афинской Минервы[2], она желает выдать себя за ее дальнюю родственницу, которая всех превзошла мудростью.

Эта смешная сова напоминает мне о моих школьных годах.

В доме гостила нужда. Не надо особенно стараться, чтобы представить себе, как она расселась за столом, разинув пасть, щербатая и облысевшая, в жалких нищенских лохмотьях, как тянется она ложкой к миске и жадно пожирает все, что в ней есть. А к обеду бывала картошка с молоком либо похлебка. Это, значит — горячая вода, заправленная капелькой жира, засыпанная тмином, а в воде плавают нарезанные кусочки хлеба.