Выбрать главу

— Ой-ой, преподобный отец. Были, и еще какие! Сказать?

— Скажи!

— Затаил я грешные мысли, хотел кольнуть ее булавкой в толстые ягодицы! — признался я. Ягодицы я назвал немножко иначе, так, как обычно в просторечии говорится. Патер Моесцик поморщился, закрыл рот рукой, слегка поперхнулся, а потом сказал мне так:

— В знак покаяния прочтешь пять раз «Отче наш» и пять раз «Господи владыка»! И никогда больше не подсматривай за Евкой, ибо господь бог тебя накажет, и тогда при жизни ты ослепнешь на тот глаз, которым за ней подсматривал, а после смерти отправишься в ад! Ну ладно, беги!..

На следующей исповеди я снова зашептал ему на ухо про тот же самый грех. Патер Моесцик поскреб лысину и спросил:

— А разве ты мне об этом уже не говорил?

— Говорил, преподобный отец!

— Ну так не морочь мне голову!

А когда я и на третьей исповеди снова вспомнил голую Евку с заячьей губой, купавшуюся в бочке из-под капусты, и газду Кавулока, который влез в чулан и в потемках плел с Евкой нити зла, патер Моесцик рассердился и дал мне по шее. Вернее, защипнул пальцами волосы у меня на затылке и несколько раз крепко дернул.

Такое наказание было очень болезненным, прибегал к нему и пан учитель. Впрочем, это случалось редко, потому что я ему нравился и он часто говорил, что жаль будет закапывать в землю мою головушку, а если меня никакая порча не возьмет, то из меня может выйти порядочный человек.

Предсказание это очень меня обрадовало, хотя позднее патер Книпс утверждал совсем обратное — после того, как к нему попал листочек со списком моих грехов. Я больше не хотел повторяться, как трижды повторялся, исповедуясь патеру Моесцику про Евку в бочке из-под капусты, и я стал записывать грехи на листочке и читал их перед решеткой исповедальни. А поскольку грехов у меня было совсем мало, то я боялся, как бы патер Моесцик, а потом патер Книпс не прогневались; вот я и выискивал и придумывал себе всевозможные грехи и записывал их. Грехи были мелкие и крупные. Смертные тоже попадались. Список их бывал довольно внушительным и богатым. Грехи я выискивал в газетах, в житиях святых и в кате хизисе. И когда добавлял к ним еще и свои, самый заядлый маловер в исповедальне не смог бы придраться. Эту бесчестную процедуру я стал проделывать перед патером Книпсом после того, как пан учитель выкинул меня из школы, а газда Кавулок прогнал с работы и я вернулся домой.

Исповедуя нас, патер Книпс дремал и смешно покачивался. Чтобы получить отпущение грехов, нужно было сильно, постучать в деревянную решетку исповедальни. Тогда патер Книпс встряхивался и спрашивал:

— Это все?

— Все, преподобный отец.

— А ты сокрушаешься о своих грехах?

— Ой-ой, еще как!

Он что-то бормотал по латыни и в свою очередь стучал — в знак того, что мне отпускаются грехи. И настоящие и те, что я придумал.

Количество моих грехов все возрастало, пока в конце концов я не хватил через край. Как-то я составил на листочке изрядный перечень своих грехов. На этот раз среди них оказались мешок дукатов, украденный мной у барона Бесса, и кружка сметаны, которую я стянул у экономки приходского ксендза; в моем списке значилось и прелюбодеяние, и даже кровосмесительство, и — мало того — убийство, да, я убил кочергой свою жену; а венцом всего было признание в величайшем грехе, какой когда-либо совершался на свете. Так вот: я наплевал в пиво пану органисту, когда он мне не заплатил за то, что я расставлял кегли у пана Булавы. Наплевал я на самом деле, тут уж я не солгал. Органист ничего не знал, потому что стоял ко мне спиной, а потом выпил пиво и еще похвалил его.

На беду патер Книпс проснулся примерно на половине перечня моих грехов. Так по крайней мере я сужу по тому, что потом произошло. Пока я говорил про мешок с дукатами — ничего. Пока я говорил про сметану и про то, как убил кочергой жену — грех этот я вычитал в газете, — тоже ничего. Прелюбодеяние прошло спокойно. Кровосмесительство — тоже. Однако когда я дошел до пива пана органиста, патер Книпс не выдержал. Выскочил из исповедальни и заорал:

— Ах ты, негодяй! Значит, ты наплевал в пиво! А может, ты и в мою кружку наплевал? Говори, мерзавец!..

Я ничего не сказал — попросту не успел. Не дожидаясь моего ответа, патер Книпс потащил меня за ухо в ризницу, схватил гасильник, стоявший в углу, и выпорол меня на славу! Подняв сутану, он зажал мою голову между своих колен и дубасил гасильником по заднице. Однако бил он меня недолго — я изловчился и уколол его булавкой в ногу. Патер Книпс вскрикнул и отпустил меня. И все это я проделывал из страха перед адом. И неведомо, как бы долго я боялся, если бы не карвинские шахтеры. Шли как-то они в дневную смену, только было еще рано, вот и разлеглись в придорожной тени, курили трубки, жевали табак, сплевывая сквозь зубы, гоготали, и один из них рассказывал что-то очень непристойное. Из того, что он говорил, я ничего не уразумел, но представил себе, будто у него за спиной стоит дьявол и записывает его слова на лошадиной шкуре. Я сидел неподалеку, окунув ноги в ручей, и слушал. Когда шахтер кончил про девушек, про то, что они, мол, такие и сякие, легко доступные, что любая из них готова повиснуть у тебя на шее, — когда он наконец замолчал, другие шахтеры принялись судить-рядить про пана графа Лариша, владельца пяти угольных шахт в Карвине. И что он жмот и кровопийца, и что жиреет от кровавого шахтерского пота и когда-нибудь его непременно черти возьмут… Заговорили о чертях, а от них перешли к карвинским иезуитам. И, значит, что они прислужники и лакеи графа Лариша и что во время своих проповедей несут всякий вздор про ад.