— Пожалуйста, пожалуйста! Подождите меня снаружи.
— Влад, пойдем, — поняла, наконец, Юлька, — тут намечается прощание славянки.
За ними хлопнула дверь, и Алена замерла в коридоре.
Как в кино, вдруг подумалось ей, когда все решается в последний момент. Сердце точно сейчас лопнет.
Что решается-то, дуреха?! Что ты опять выдумываешь?
Шаги.
Это он идет. Только он ходит так, что стекла начинают припадочно дрожать.
Он идет к ней. А она, как дура, сидит на чемодане. Очень трогательно. И правда, прощание славянки. Отыскать бы еще белый кружевной платочек. Боже мой, ну что же делать?! Как, как это пережить? Пусть бы был уже завтрашний вечер, и столичные огни, и суматоха, и одиночество, и слезы в три ручья, когда голова коснется чужой подушки в чужой кровати.
И чтобы точно было известно, что назад пути нет.
Лопнуло не сердце, лопнуло что-то в голове, и от этого осмыслить происходящее было невозможно. Оставалось только сидеть и ждать.
— У тебя открыто, — сообщил Кирилл с кривоватой усмешкой, возникнув в коридоре.
— Я тебя ждала, — пояснила Алена, взглянув на него снизу вверх со своего чемодана.
Он прислонился к стене. Говорить было трудно. Если б кто знал, как трудно было говорить!
Оттого и усмешка, что скулы сводило тоской и рот от тяжести непроизнесенных, неизвестных слов съехал на сторону.
— Ты едешь? — спросил Кирилл зачем-то.
— Еду, — кивнула она.
— Одна?
— С Ташкой. Она во дворе.
— А Балашов? Вы с ним… ты его видела?
Алена не сразу поняла, о чем это он. Ах да, Балашов. Ее бывший муж. И что? При чем тут он?
— Я его не видела, — отчеканила Алена.
— Я не хочу, чтобы ты уезжала, — быстро сказал Кирилл, не услышав ее.
Ему было все равно, что там такое с Балашовым. Просто трудно было говорить. Очень трудно. Гораздо легче получилось про Балашова, который совершенно ни при чем.
— Слышишь? Я не хочу, чтобы ты уезжала!
— Ты не хочешь, чтобы я уезжала, — послушно повторила Алена, — я поняла.
Не так. Не то. Болван! Кретин!
— То есть, я хочу, чтобы ты вернулась.
— Куда? — уточнила она деловито и обвела руками прихожую. — Сюда? Я уже подготовила документы на продажу. И из школы уволилась.
— Я знаю, — кивнул Кирилл, — ты смелая.
— Смелая?! — изумилась она.
Конечно. Конечно, она очень смелая. Он знать не знал, какая она смелая, и злился, и восхищался, и завидовал, когда понял. Перемены — любые! — его пугали невероятно. И он не менялся и ничего не менял. А зачем, собственно?
Зачем? Теперь он точно знал, зачем.
— Возвращайся, Ален, — сказал тот Кирилл, который знал.
А тот, что боялся перемен, мелко и беззвучно рассмеялся. Возвращайся! Что ты ей предлагаешь? Себя? Взамен на карьеру, столицу и новую жизнь? А что ты предлагаешь себе, недоумок? Вечную любовь и «они жили долго и счастливо»! Оптимистично. А главное — так реально! Забыл, что ли? Ты не умеешь, тебе нельзя, у тебя есть работа и дом, иногда — девицы, которые как бы есть, а на самом деле их нет. Очень удобно, разве ты не помнишь? Что-то другое совсем тебе не подходит.
Несовместимость, слыхал такое умное слово? Так это о тебе и вечной, твою мать, любви! Ну, куда тебя понесло?! Давай, поцелуй ее на прощание, занеси в графу «неудачи» очередную, под кодовым название «попытка соблазнить рыжую училку — чужую жену и мать чужого ребенка», и ступай себе с Богом.
Заткнись, приказал Кирилл, который решил не бояться.
— Слышишь, Алена? Возвращайся! Давай… попробуем.
— Кирилл, — устало произнесла она, — мне не двадцать лет, я пробовать не могу, у меня не получится.
— А если рискнуть?
— А потом собирать себя по запчастям! — зло выкрикнула она и поднялась-таки с чемодана, оказавшись совсем близко к Кириллу.
Он встряхнул ее, но тут же выпустил.
— Черт возьми, почему собирать?! Почему у нас не может получиться?!
— Может, да. А может, нет.
Ух, как же он разозлился! Он сам говорил себе то же самое, еще вчера, еще пять минут назад, и это было ужасно, глупо, отвратительно! И — справедливо, черт возьми все на свете.
Может — да. Может — нет. И никто на свете не даст гарантии, и никому еще не выдавали патент на любовь. И не надо! Не надо. И даже нечего пытаться понять непостижимое, неуловимое, невозможное что-то, что все-таки иногда случается. Очень редко. Но с ними же вот — случилось. Осталось только принять это. Не понять, потому что понять — нельзя. Разобраться, осмыслить, упаковать в чемоданы, белое к белому, черное к черному, взвесить, оценить, выкинуть лишнее и… наклеить ярлык — нет, нельзя!
Это лист белый, а закорючки на нем — черные, и все предельно ясно, и даже, возможно, правильно расставлены знаки препинания. А на самом деле — бескрайняя, неделимая радуга, и не дотянуться до нее никогда, но видно, как она сияет и переливается, и бьет по глазам буйством красок, и только один, один-единственный, тебе подходящий цвет, оставить невозможно.
И фиг разберешься, где точка, а где — многоточие.
— Ты… Я не нравлюсь тебе? — спросил Кирилл очень раздраженным голосом, будто эта мысль раньше не приходила ему в голову, а теперь он злится, что был таким идиотом.
Он смотрел на нее, темная лохматая челка висела у самых бровей, и он встряхивал головой, и в глазах у него было отчаяние.
Вот дурак!
Алена подумала вдруг — если ты не поцелуешь меня, я умру.
Точно умрет! Против всех законов физики, химии и прочей лабуды, просто перестанет быть. Раз и нет.
Как в цирке. Только не смешно.
Он с трудом разжал кулаки, внутри которых были влажные, противные ладони, а силы не было. И непонятно откуда она взялась, эта сила, когда он притянул к себе рыжую, храбрую, долгожданную — свою! — женщину.
Стиснув худые плечи, он придвинул ее поближе, чтобы рассмотреть, понять, разобраться, черт побери! Уже зная, что бессилен.
— Я не отпущу тебя, — сказал Кирилл с удовольствием, ничего не рассмотрев и ничего не поняв.
— Мне страшно.
— Мне тоже.
— Неправда, — она с силой потрясла головой, и одна пламенная прядь задела его щеку, — неправда, ты просто упрямый, вот и все. Вбил себе в голову, что я тебе нужна.
— Ты мне, правда, нужна, — подтвердил он, завороженно глядя, как осыпается золото, — и я, правда, упрямый. Откуда ты знаешь?
— Догадалась, — сказала она ехидно.
И тогда он ее поцеловал. Выносить это все было невозможно. Он устал сомневаться, а ее губы были так рядом, и волосы, волосы горели под его пальцами, и щекотали подбородок и щеку, когда она тряхнула головой, споря с ним.
Нет, невозможно было выносить!
Хватит.
И плевать, что там, точка или многоточие.
Так он думал. А потом думать перестал. В голове грянул гром, шарахнули молнии, уши заложило, как будто в самолете на очень, очень, очень большой высоте. На седьмом небе, буквально. И сладко было там, на этом небе, и горячо, и немножко больно, потому что губы у нее оказались подвижными и сильными, и ей тоже, наверное, все это надоело, и сдерживаться она не могла, и прикусывала его нижнюю губу, и стукалась зубами о его зубы, и прохладными пальцами крепко сжимала его шею, словно боялась упасть.
Ну да, боялась.
Она же сказала, что ей страшно. На такой высоте кому угодно будет страшно.
Только вместе, только с ним вдвоем бояться было приятней. В тысячу, нет, в миллион раз приятней. И вкусно, и жарко, и несказанно прекрасно.
Только с ним.
Только с ней было так. Как быть не могло, но вот же — есть! И какое к черту многоточие — восклицательный знак. Вопросительный. И без остановки, потому что остановиться еще страшней, чем взлетать.
Они выпали из поцелуя и шарахнулись в разные стороны.
Он моргнул и посмотрел на нее тревожно и очень внимательно.
Алена громко вздохнула.
— И что? Что теперь делать?
— То же самое, — серьезно сказал он, — или тебе не понравилось?
— У меня поезд. А потом…
— Потом самолет, я в курсе. Мадам едет в Париж. И что такого? Ты же вернешься. Алена, ты ведь вернешься?
— Иди к черту, — отвернулась она.