Не заплакать бы, вот что. Совершенно лишнее. Нет, она не заплачет, она умеет держать себя в руках.
Какого лешего он ждал так долго?! Ну, почему, почему?
— Я дурак, — сердито проговорил Кирилл, отводя взгляд от ее глаз, где читалось все ярко и отчетливо.
Читалось, а он, идиот распоследний, чуть было не проспал все на свете!
Забился в объятия страха и ждал знака свыше, когда уже можно будет вздохнуть свободно и выйти наружу — таким же, как был. Только оказалось, что это невозможно. И знака не было, и он уже не такой, как раньше.
Когда в первый раз он увидел ее — бледную, взвинченную, в нелепо съехавшем на лоб шарфике, с обкусанными губами и длинным унылым носом, и глазами, в которых стояла густая, сказочная, беспросветная ночь, — его прежнего не стало.
А потом она сдернула шарф, и золото рассыпалось по плечам, и все в нем сделалось окончательно незнакомым, чужим, и весь он сделался будто оголенный провод — куда ни тронь, шарахнет разряд.
Объяснить это было нельзя, никак и ничем.
Так случилось, он превратился в кого-то другого. Или всегда был тем, другим, а только научился притворяться. Теперь оказалось, что у него есть сердце — не только работа и дом! — а сердце, которое требовало любви, и любило, и отчаянно стонало от боли. Потому что больно, очень больно было отдирать наросты, толстым слоем налипшие на него, пока оно трусливо пряталось в равнодушие.
И когда он признал себя дураком, увидев в ее глазах безысходность, стало легче.
Намного легче. И Кирилл, который решил не бояться, понял, что на самом деле ничего не боится. Все уже случилось.
Если она не вернется, он поедет за ней, вот.
Главное, чтобы она захотела этого.
— Ну, что ты стоишь? У тебя же поезд, — весело напомнил он, и Алена вжалась в стенку плотней.
Так и должно быть. Он убедился, что она — вовсе не то, что ему нужно. Подумаешь, поцелуй!
— Да, — она твердо стояла на ногах, — пойдем.
Он взял чемодан, но тут увидел ее глаза и, кажется, что-то понял.
— Ты что?
Она пожала плечами. Не говорить же, что не нужен ей этот поезд, и карьера, и его сестрица со всеми ее заманчивыми предложениями, и Париж, и Эйфелева башня, и кафе, и белое пальто, и…
Она не станет говорить!
Ей так хочется еще поцеловать его! Еще разочек. Только один раз.
Громко всхлипнув, Алена выдернула у него чемодан и схватилась руками за большие, высокие плечи. Как давно ей хотелось.
И встала на цыпочки, чтоб дотянуться до его губ. Но он уже летел ей навстречу и, подхватив ее под попу, поднял к себе, и стал целовать опрокинутое лицо, щеки с полосками слез, веснушчатый нос, взмокшие виски, на которых билась тонкая голубая жилка, нетерпеливые, расхрабрившиеся губы, шею, бледные брови, мокрые, трепещущие ресницы.
Да. Да. Да.
— Алена, — сердито позвал кто-то за дверью, — Ален, ты едешь или не едешь?
— Мы едем, — сказал Кирилл, глядя в радостные шоколадные глаза, где вспыхивало солнце.
Он сказал «мы». Он так сказал на пороге ее квартиры, где они целовались, словно безумные.
Он сказал «мы», и повторял это еще много раз, пока они ехали до вокзала, и Ташка косилась подозрительно и недовольно, а за окнами проносился родной город, одетый в зиму, и впереди было счастье.
Сначала разлука, а потом — счастье, вот как.
Он сказал «мы».
— Я закончу дела, возьму билет и прилечу к тебе в Париж. Посмотреть на твои замечательные шарфы. А потом мы поедем еще куда-нибудь, если захочешь, — как маленькой, втолковывал ей Кирилл на перроне.
А сам гонял желваки, и мысленно умолял: «Только не трогай меня. Только не трогай сейчас». Иначе никто никуда не поедет, и она никогда ему этого не простит.
Кирилл это знал наверняка. Ее нельзя останавливать, даже если она сама хочет, чтобы ее остановили.
Нет. Держись. Пусть едет и добьется того, чего хочет. Кроме него, она ведь хочет еще кое-что, и он не имеет права поверить, что это не так. Он сильней, он поможет ей.
«Только не трогай, не касайся меня сейчас!»
Она понимала. Уговаривала себя понять. И стояла, сцепив пальцы за спиной, покачиваясь на пятках, в метре от него.
Они о чем-то говорили, кажется.
Ах да, о Париже, где они будут вдвоем. Вместе.
Почему, черт побери, она должна ждать? Она и так ждала его слишком долго! Она больше не выдержит, она не может!
Хорошо, что была рядом Ташка, которая знать ничего не хотела про тактичность и остальную дребедень вроде этого, и вместо того, чтобы с Юлькой и Владом стоять поодаль и делать вид, что все нормально, скакала вокруг, задавала дурацкие вопросы, злилась на что-то, и первым делом в вагоне, когда Кирилл забросил их чемоданы и вышел, спросила:
— Ты что, мам, влюбилась в него, что ли? Хорошо, что была рядом Ташка.
Алена поймала на себе взгляд, словно выстрел, и подошла к окну, под которым Юлька с Владом судорожно махали руками. Прощаются с ней, поняла Алена.
Кирилл стоял боком, вдали. Он не махал и не прощался.
— Мам, что ты ревешь? — возмутилась за спиной Ташка.
Да?! Оказывается, реву? Но я же никогда не плачу на людях, я умею держать себя в руках, у меня воспитание, манеры и огромная сила воли. Безграничная просто.
— Мне плохо, — прошептала Алена беззвучно. Нет никакой силы воли.
Да и кому она нужна-то, а? Ей, Алене, уж точно не нужна. Ей нужен он. Только он, и почему, почему она должна снова ждать, набираться терпения, сжимать кулаки, держать себя в узде! Она не лошадь! Она не камень, которому все равно, куда катиться, когда его пнет чья-то равнодушная нога!
Она — женщина, полюбившая мужчину. И все. Остальное ей привиделось, придумалось, нет ничего остального, просто нет!
— Мам, что ты делаешь?!
— Достаю чемоданы, — ответила Алена, — а ты возьми, пожалуйста, пакет с продуктами.
— Зачем?!
— До свидания, — вежливо сказала Алена попутчикам, которых не разглядела и которые были уже не попутчики.
Нет, попутчик только один.
И он никуда не едет, он остается в своем большом, мрачном доме, где в бассейне охренительный фонтан, а в столовой перед камином шкура, которая вовсе не шкура, а ковер. Он остается со своей работой за железным витым забором, с надеждой, ожиданием, упрямством, со своими дурацкими представлениями о свободе, которая нужна и ей тоже — так он придумал. Придумал, поверил в это, ощутил себя благородным рыцарем, не смеющим посягать на женскую независимость, и приготовился к ожиданию. И стоит вдалеке от поезда, — бедный, несчастный дурачок — и не может, боится понять, что ей не нужна свобода — такая свобода, — и не нужен Париж — Париж без него, — и ничего, ничего, ничего не нужно, когда на его лице блеф, и губы сложены в ободряющей улыбке, а в глазах — пасмурное, тяжелое, захлебнувшееся дождем небо.
— Мама! Ну, мама! Куда ты?
— Давай, Ташка, поторопись. Сейчас поезд тронется. Дай руку, прыгай…
— Гражданочка, вы обалдели, что ли?!
— Мама, пусти!
— Прыгай, я говорю! Ну же, Ташка!
— Алена, ты с ума сошла? Ты что делаешь?! Влад, что она делает?! Да возьми же у нее чемоданы!
Кирилл уже взял. Он подбежал первым, вырвал из рук чемоданы, схватил Алену за плечи и сильно встряхнул, так что волосы выбились из платка, и его пальцы запутались в них, и дернули случайно, больно, и на глазах у нее снова выступили слезы.
— Ты что? — спросил он тихо.
— Это все вы! — неожиданным басом заревела Ташка и ткнула его в бок, а пакетом в другой руке шарахнула по ноге.
— Наташа, погоди, — вцепилась в нее Юлька, — давай-ка отойдем на минуточку.
— Поезд! — со взрослым отчаянием простонала та. — Поезд уходит!
Все разом посмотрели. Действительно, уходит.
— Ты свихнулась, — убежденно и весело сказал Кирилл Алене, сам дурея от неожиданной, невероятной радости, загрохотавшей в ушах, вспенившей кровь, вломившейся в сердце — без ключей, без отмычек, просто так.
Все, и правда, просто.
— Я не могу. Понимаешь, не могу, — Алена развела руками, — я чуть с ума не сошла.
В небе, чуть было не придавившем ее отчаянием, сияло солнце.
— Сошла, милая моя, — сказал тот, кому принадлежали эти небеса, и этот свет, и она сама, — мы оба сошли.