Я полагал, что имею все основания получить исчерпывающий ответ.
— Да… Пошел ты… — весело засмеялся Алексей Иванович. — Сыщик, тоже мне… Хочешь знать? — обозлел он вдруг. — Хочешь?
— Хочу.
— Тогда знай: позавчера ночью Прохожев с кем-то из областного начальства охотился в Тришкином Кусту на лосей.
— А памятник при чем здесь? — растерялся я.
— А они на обратном пути машиной его задели и повалили. До того набрались, что даже памятник не заметили. А потом… сгоряча, наверное, оттащили и в овраг спихнули.
Странная у него, однако, тишина в доме.
Тихо, знаете ли, бывает всегда по-разному. Вот когда откроешь глаза в детстве: солнце, прохлада, мама, верно, полы вымыла, доски влажные, в доме никого, все во дворе, но вот-вот сюда все войдут, зашумят весело, и станет праздник.
Тихо бывает перед грозой: еще миг — и грянет очищение. Тихо бывает в июле, когда растворяешься в зное, как соринка, и нет тебя, и нет сожаления…
У него же тишина, словно войну объявили.
Нет, я не стал против обыкновения расспрашивать его. Было у меня нынче какое-то неопределенное состояние… То ли почувствовал Алексей его, то ли просто так, но он решил почему-то показать мне свои работы…
Правда, он принялся поначалу говорить о какой-то своей поездке в Белоруссию (а когда он, кстати, там был?), но как только дошел до места, где он сидит, вспоминает Хатынь и разговаривает сам с собой, как бы на два голоса, — тут уж, простите, по я честно запросил пощады… Этого я, прошу извинить меня покорно, просто-напросто не понимаю… Да и понимать, если честно, не хочу. Жизни нужны здоровые люди. А людям — здоровая психика…
Алексей махнул раздраженно рукой. И пошел за картинами.
Он ушел. А я рассматриваю фотографии, неряшливые рисунки: эскизы. Много мужчин в черных глухих формах. Много паровозов: могучих, мосластых, упирающихся в пространство шатунами, летящих по касательной в небо… Угловатые, крупные звезды на паровозных лбах, обдутых, отполированных всеми земными стихиями… Женщина с мягкими плечами, уставший рот, тихо глядящие глаза… Мать?
Хлопает дверь. Я откладываю все.
Стирая нечистой тряпкой пыль и паутину, Алексей вносит один большой холст, натянутый на грубую самодельную раму. Он не сразу открывает его мне. Он утаскивает его во вторую комнату, возится с минуту… Зовет.
Я вхожу. Алешка почти задернул шторы, свет приглушенный. Долго я ничего не могу понять. Пятна: красные, черные, пронзительно-голубые… И тут внезапно схватываю все разом: что-то такое… нелепое… происходит… Вид сверху. Кажется, с крыши… Тесный двор, зажатый корявым серым забором. Сразу за ним — черпая безглазая махина паровоза, похожего на черного мамонта: вот-вот ступит он в пятачок двора. А пятачка этого на одну ногу хватит. Ступит — и все… А во дворе как бы праздник? Вот яркая тонкая фигурка с хохочущим лицом: гибко изогнулась, растягивая непомерно длинную гармошку… Вот пляшущие: один, два, три, четыре… Кто вприсядку, кто встав на носки сапог, а кто уже на руках по двору пошел… В фигурах, собранных в полукруг, много страсти, силы и игры… Но схвачено все словно бы за миг до падения: бывает такое, развернется твое тело так, что долю секунды не знаешь, — удержишься ли на ногах или грянешься оземь… Так и здесь… Зависли в движении, в танце, в пляске, в летящем полукруге гибкие тела… А в самом полукруге…
А что у них в полукруге?!
В полукруге что-то грубо-квадратное, темное, красное, выпирающее прямыми твердыми углами.
Гроб?
Закрытый гроб. А вокруг: рвется на сторону гармошка, пляшут, не уставая, обалдевшие от веселья люди…
Странно… Как-то странно… По нервам бьет. Взглянешь на людей. Праздник. Взглянешь в полукруг: похороны. Ну, зачем? Зачем он все это соединил?!
А подожди-ка… Подожди, говорю я себе, потирая вспотевший лоб. А ведь в этом что-то… Что-то такое, что больше… Шире слова, словом не ухватишь… Не дается это слову… Хотя…
— Жизнь продолжается? — смотрю я на него быстро.
Алексей пожимает плечами, усмехнувшись.
— И это…
— А что же еще?
— Да не знаю… — наклоняется Тарлыков за папиросами. — Ты смотри… Здесь все… Как есть… Здесь все нарисовано…
Я смотрю опять.
Так. Вот мужичок с хохочущим лицом. Я вглядываюсь в него, вглядываюсь: в разинутый рот, в размахнувшуюся за плечо гармошку, в полуприкрытые неживые глаза… Так ведь он же издевается, он же кощунствует?!
Так… А вот женщина. Девочка совсем. Тонкая, прогнувшаяся веточка… Пляшет… А будто не пляшет, а растет: столько в ней будущей жизни, в худеньком тельце, в раскинутых плавных ладонях, в сияющих глазах…