Выбрать главу

Только что у себя в кабинете он громко разговаривал с самим собой. Это было на самом деле? Или же его голос звучал только у него в голове, был всего лишь мыслью?

Он машинально нажал кнопку электрического звонка сбоку от двери, рассчитывая, что ничего не услышит. Нет, звонок громко задребезжал внутри, и Перренц понял, что хотел услышать не этот механический шум, а живые звуки, хотя бы шум ветра или падающих капель дождя.

Войдя в холл, он быстро накинул плащ, надел шляпу и вышел, захлопнув за собой дверь и даже не выключив свет.

Ему нужно было бродить ночью по улицам, видеть скользящие мимо него тени запоздавших прохожих — или грабителей, — слышать хриплую песню пьяницы, видеть, как шторы за окнами окрашиваются в розовый цвет, когда за ними загораются лампочки…

Потом, хотя и очень нескоро, он окажется в центре города, где всегда можно найти открытое всю ночь заведение, готовое гостеприимно открыть перед ним свои двери.

Немного впереди на улице находился мост, вернее, небольшой металлический мостик, гремевший и стонавший под ногами прохожих.

Перренц подумал, что ему будет приятно услышать громкую жалобу его опор.

Как ни странно, они даже не дрогнули под весом мужчины.

Улицы открывались перед ним, темные, с мрачными окнами, в которых не светился ни один ночник, с погашенными над дверями лампочками.

«К счастью…»

Да, к счастью уличные фонари продолжали свое одинокое дежурство.

Чтобы попасть в центр города, нужно было пересечь старый монастырский луг, заросший травой пустырь, после которого начиналась бесконечно длинная, тянущаяся в безнадежность улица, совершенно прямая, вполне способная служить эталоном расстояния, так как она была длиной ровно в километр.

Перренц не чувствовал ни сил, ни мужества, необходимого, чтобы пройти ее; поэтому он устремился в поперечные улицы, едва ему знакомые, стараясь придерживаться общего направления к центру. Он порядком запутался, обходя несколько небольших скверов и окончательно сбился с пути в лабиринте узких извилистых переулков.

Ему показалось, что ночь стала сгущаться вокруг него — вероятно, из-за резко уменьшившегося количества уличных фонарей. Он мог не смотреть на окна домов, мимо которых проходил — они оставались темными, уснувшими или пустыми.

Он подумал, что после исчезнувших звуков его теперь оставлял свет.

Внезапно он замер на месте, и его взгляд остановился на пятне желтого света, лежавшем на мостовой.

Свет, резкий и наглый, падал на мостовую из высокого узкого окна, без штор и занавесок.

Перренц глубоко вздохнул и повернул назад.

Он знал.

* * *

Он решил, что знает, почему звуки и свет пропали, вернее, отказались служить ему, и воспринял это знание как данность.

Это явление было первым лицом смерти.

Тем не менее, ему не было страшно. Он всегда представлял смерть как бесконечный сон без снов, как своего рода тяжелый наркоз, из которого плоть не может вернуться к жизни.

Он решительными шагами направился домой, словно человек, спешащий на свидание, на которое нельзя опаздывать.

Он направлялся к дому, где, может быть, все еще горел свет.

Подойдя к мостику, он остановился. Он увидел перед собой символ: мост, ведущий к другому берегу.

Неподвижная вода ручья олицетворяла мрак. Вода, в которой находят смерть утонувшие.

Он не боялся, смерть давно не пугала его.

Он боялся только другого берега.

Он находился за пределами смерти.

Окно, освещенное яростным огнем, было окном в его комнату, в которой, сорок лет назад, он убил двух старушек, и их деньги послужили основой его будущего капитала.

Формула

(La formule)

Рассказ о четвертом измерении

В углу черной доски была написана знаменитая формула Эйнштейна:

Е = mc2… Энергия, масса, скорость.

Ленглейд никогда не испытывал восхищения этой формулой; он даже удивлялся, почему Ньютон не нашел ее за два века до творца теории относительности.

Но рядом с ней он увидел еще одну формулу:

Радикал n ничего не обозначал и смысла в нем было не больше, чем в вопросительном знаке. Странный коэффициент Chr, то есть Хронос или Время, деленный на бесконечность, не соответствовал никакому дифференциальному члену.

Тем не менее, формула была написана на доске и выглядела насмешкой над математическим чудом, которое смертный похитил у Бога.

Но дело было не в этом. Кто написал ее на черной доске? Никто не входил в рабочий кабинет Ленглейда за исключением миссис Плюмидж, служанки, появлявшейся здесь с недовольным видом, так как ей приходилось подниматься по крутой лестнице, что крайне отрицательно сказывалось на ее астме.

Как раз сейчас она вошла, не постучавшись, и остановилась, опираясь на стол и пытаясь справиться с дыханием.

— Ох, мое сердце… Мои легкие… Я сейчас умру, и вы будете виноваты в этом! Почему вы не работаете в одной из комнат первого этажа? Там их достаточно! Я больше не буду подниматься сюда, я отказываюсь от этого места… Это слишком высоко для меня… Я умру, поднимаясь сюда, сколько раз повторять вам…

Она поставила поднос с чаем и гренками на столик.

— Подумать только, ведь у вас есть столовая, в которой сам лорд-мэр обедал бы с удовольствием, а вы упорно пьете чай в этой мансарде. Наверное, правы те, кто считает, что вы немного не в себе…

— Что, про меня говорят, что я свихнулся? — спросил Лендглейд, засмеявшись.

— И я скажу вам, что они правы, в особенности те, кто знает, что вы забираетесь так же высоко, как петух на колокольне, совершенно не будучи обязанным это делать.

За много лет работы миссис Плюмидж заслужила право говорить все, что она думает, и она широко пользовалась этой привилегией.

— Кто-нибудь заходил сюда в мое отсутствие? — поинтересовался Лендглейд.

Пожилая женщина едва не начала заикаться от удивления.

— Сюда? В это сорочье гнездо? Сто двадцать ступенек, я хорошо сосчитала их, да еще сорок из них в полной темноте! Не заставляйте меня смеяться, это не нравится моей астме. И зачем? За все, что находится здесь, не получишь и десяти шиллингов. Кроме того, я ничего не слышала, а я, несмотря на свой возраст, прекрасно слышу, как растет трава. Да и Мирон не лаял… Нет, вы большой шутник, профессор.

Когда миссис Плюмидж вспоминала профессорское звание мистера Ленглейда, тот мог быть уверен, что она не шутила.

— В вашей лавочке что-нибудь пропало? — поинтересовалась она суровым тоном.

— Я бы сказал, что скорее кое-что добавилось, — ответил Ленглейд.

— Ну, наверное, что-нибудь вроде мышиного помета… Давайте, пейте свой чай и не вздумайте после этого мне звонить, потому что я все равно не приду… Подумать только — сто двадцать ступенек, и из них сорок в полной темноте!

Ленглейд слышал, как она спускалась вниз, продолжая ворчать.

Он выпил пару глотков чая, показавшегося ему отвратительным, а до обуглившихся гренок он даже не дотронулся.

Он снова обратил все свое внимание на формулу.

Она была написана твердой рукой; лежащая на боку восьмерка, символ бесконечности, была изображена четко и элегантно, он сам вряд ли изобразил ее лучше; все знаки, казалось, вышли из-под руки каллиграфа.

— Я не понимаю ее, — пробормотал Ленглейд, — и все же она должна иметь смысл.

Он поостерегся громко говорить то, что почувствовал, увидев формулу. Странная тревога сжимала его сердце, нечто вроде ощущения опасности, характерного для человека, проходящего ночью по пустынному месту, где можно заподозрить засаду.

— Кто?

Нелепый вопрос! Когда он выходил из кабинета, он всегда закрывал его на два оборота ключа, потому что ценил как свои книги, так и свои рукописи. Миссис Плюмидж наводила порядок в его кабинете только в его присутствии.