Теперь я испытываю угрызения совести и чувствую себя дилетантом. Я столько тут наговорил, а, кажется, так ничего и не сказал. Вот что сводит с ума молодых писателей – ощущение того, что ничего не сказано. Любой журналист смог бы уложиться в три слова. Он бы написал: «Человек есть человек». Нечто разумное с любым количеством подтекстов. Но я хочу, чтобы в моих словах был один-единственный подтекст. Я хочу, чтобы смысл был внятным, и, может, поэтому язык столь невнятен. Я хожу вокруг да около своей темы, вокруг впечатления/которое я хочу произвести, и пытаюсь рассмотреть эту тему со всех сторон, чтобы сложилась цельная картина, картина цельности. В своих произведениях я пытаюсь создать подтекст человеческого сердца.
Разрешите попробовать снова: я давно не стригся, и вид у меня был жалкий, поэтому я отправился в парикмахерское училище на Третьей стрит и уселся в кресло. Я попросил:
– На затылке оставьте побольше. У меня узкая голова, и если вы не оставите на затылке побольше волос, я выйду от вас похожим на лошадь. Снимите сколько пожелаете с макушки. Не надо ни лосьона, ни воды, причешите волосы как есть, сухими.
Чтение делает человека самодостаточным, писательство – внятным, как видите. Вот что произошло. Рассказ не склеился, потому что я забыл про парикмахера, молодого человека, который меня стриг.
Он был высок, со смуглым, сосредоточенным лицом, плотными губами на грани улыбки, правда, печальной, густыми ресницами, грустными глазами и крупным носом. Я увидел его имя на карточке, прилепленной к зеркалу, – Теодор Бадал. Хорошее тля, истинное. Хороший молодой человек, истинный. Теодор Бадал начал работать с моей головой. Профессиональный парикмахер никогда не заговорит, пока не заговорят с ним, и неважно, насколько переполнено его сердце.
– Это имя, – спросил я, – Бадал. Вы – армянин?
Я – армянин. Как я уже упоминал об этом. Люди смотрят на меня, строят догадки о моем происхождении, поэтому я им говорю сразу:
– Я – армянин.
Или же они читают что-нибудь из написанного мною и строят догадки, поэтому я им сразу говорю.
– Я – армянин.
Это ничего не значащие слова, но они ждут их от меня, и я их произношу. Я понятия не имею, что значит быть армянином, англичанином, японцем или кем-либо еще. У меня слабое представление о том, что значит жить. Это единственное, что очень меня интересует. А еще теннис. Надеюсь когда-нибудь написать великий философский трактат про теннис, нечто сравнимое со «Смертью после полудня», но я осознаю, что еще не готов взяться за такой труд. Я чувствую, что насаждение тенниса среди народов мира будет в значительной степени способствовать искоренению расовой розни, предрассудков, ненависти и так далее. Как только я доведу до совершенства подачу и свечу, надеюсь начать описание этой замечательной игры. (Некоторым утонченным натурам может показаться, будто я высмеиваю Хемингуэя. Не высмеиваю. «Смерть после полудня» – добротно написанная проза. Мне и в голову не пришло бы цепляться к ней как к прозе. Я даже не могу придраться к ней как к философии. Я считаю ее более изящной философией, чем философию Уила Дюранта и Уолтера Питкина. Даже когда Хемингуэй валяет дурака, то делает это по крайней мере безупречно. Он повествует о том, что происходит на самом деле, и не позволяет мимолетности происходящего делать его повествование торопливым. Это многого стоит. Это достижение в области литературы – неторопливо излагать события, суть и значение которых скоротечны.)
– Вы – армянин? – поинтересовался я.
Мы – народ малочисленный, и когда один из нас встречает другого, это целое событие. Мы все время ищем, с кем бы поговорить на родном языке. По оценкам нашей самой честолюбивой партии, в мире нас наберется миллиона два, но в большинстве своем мы придерживаемся иного мнения. Большинство садится, берет карандаш и бумагу и перебирает одну часть света за другой, пытаясь представить, сколько же армян может проживать в той части света, и записывает самое большое число на бумагу, а затем принимается за следующую часть света – Индию, Россию, Советскую Армению, Египет, Италию, Германию, Америку, Южную Америку, Австралию и так далее, а потом наиболее вероятные числа складываются, и всего получается не больше миллиона. Потом мы начинаем думать, какой величины у нас семьи, насколько высока рождаемость и насколько низка смертность (за исключением войн, когда уровень смертности возрастает из-за резни), и начинаем представлять, как скоро мы расплодимся, если нас оставят в покое на четверть века, и чувствуем себя ужасно довольными. Мы никогда не учитывали землетрясения, войны, резню, голод и прочее, и в этом был наш просчет. Я помню кампании «Ближневосточной помощи» в своем родном городе. Мой дядя был нашим трибуном и доводил до слез целые залы, переполненные армянами. Он был адвокатом и замечательным оратором. Итак, первой напастью стала война. Враг уничтожал наш народ. Те, кого не убили, остались бездомными и голодали, наша плоть и кровь, говорил мой дядя, и мы все плакали. И собирали деньги, и посылали нашему народу на старую родину. Потом после войны, когда я подрос, у нас проходила новая кампания «Ближневосточной помощи» и мой дядя стоял на сцене актового зала в моем родном городе и говорил:
– Слава Богу, на этот раз не война, а землетрясение. Господь заставляет нас страдать. Мы чтим Бога, вопреки всем тяготам и лишениям, страданиям и недугам, пыткам и ужасам, и… – мой дядя всхлипнул и зарыдал вопреки безумию безысходности. – А теперь Он учинил вот это, но мы по-прежнему славим Его, поклоняемся Ему. Ибо неисповедимы пути Господни.
После кампании я подошел к дяде и спросил:
– Ты и в самом деле хотел сказать это о Боге?
И он ответил:
– Это риторика. Нам нужно собирать деньги. Какой еще Бог? Все это чепуха.
– А когда ты заплакал? – спросил я.
И дядя сказал:
– Это было по-настоящему. Я не мог сдержать слез. И какого черта все это обрушивается на наши головы? Чем мы заслужили эти истязания? Ни Бог, ни человек не оставляют нас в покое. Что мы такого натворили? Разве мы не богобоязненный народ? В чем наше прегрешение? Мне осточертели и Бог, и человек. Единственное, что заставляет меня подниматься и говорить, это то, что я не смею сидеть, набрав в рот воды. Мне невыносима мысль, что наши люди опять гибнут. Господи Ты Боже, да что мы Тебе такого сделали?