Для того, чтобы первая совесть, то есть твоя, только твоя, была на страже мыслей и действий, должна быть и вторая, та, что не в тебе, а вне тебя, выше тебя, поверх тебя, как нравственный образец, как нравственный суд. И этой второй совестью может быть лишь живая подлинная личность — не отвлеченная сияющая вершина.
Для Кюхельбекера второй совестью была Мария Волконская, для шестидесятников девятнадцатого века — Чернышевский, для Маяковского — Ленин. Для молодого бездушного врача из города Мозырь стала ею военная девушка Галя.
Можно, конечно, жить и без второй совести, как и без первой. Думаю, что, если сегодня раздать в медицинских тех же училищах анкету с вопросом: «Ваша вторая совесть?» — большинство, не поняв, ничего не ответит…
Глава 3. Когда уходят короли
Честь есть право, приобретаемое нашим поведением, почтением, какое отдают нам другие за похвальные деяния и на собственном к самому себе уважении основанное. Человек не имеет права требовать почтения или похвалы от общества, если он член оного бесполезный…
Лаконичное, житейски мудрое и, пожалуй, даже философски емкое письмо я получил от старого московского рабочего, токаря-лекальщика Бориса Федоровича Данилова. Суть его рассуждений в том, что понятия о чести и достоинстве человека находятся в непосредственной зависимости от авторитета мастерства. Высок авторитет мастерства — тверды и эти понятия. Колеблется авторитет мастерства в обществе — колеблются и они, будто бы основаны уже не на камне, а на песке.
Авторитет мастерства Данилов понимает государственно широко. Его мысли обнимают и мастерство токаря, и мастерство писателя, и мастерство врача… Основа основ социальной жизни общества — работа, без честной работы не может быть чести. В сущности в понимании Данилова честь — это дело, которому человек решил посвятить жизнь, дело его жизни.
Отсюда Данилов делает два логически точных вывода: игра в дело, иллюзия дела делают и честь иллюзорной. Это — во-первых, а во-вторых, чем больше в обществе людей, живущих на нетрудовые доходы, тем ниже уровень его чести.
Мне захотелось познакомиться с автором письма, однажды вечером я к нему поехал. Данилов ростом невысок, лицо интеллигентное, думающее, он похож немного на старого земского врача из старой пьесы. Но он — рабочий, лет сорок отстоял у токарного станка, делая инструменты высочайшей точности.
— …Я застал королей, — рассказывает он, — имел честь общаться с ними.
— Королей? — не понимаю я.
— Королями, — уточняет, — назывались токари-инструментальщики восьмого разряда. На большом заводе, помню, в Ленинграде был один король, или два, или три, не больше. Они ходили в котелках, с тросточками…
— Вам память не изменяет?
— Что вы? Отлично помню, было это перед самой войной. — Данилов рассмеялся. — И не король ходил к директору, а директор к королю, на его рабочее место, и говорил с ним почтительно, как с королем.
— Обращался: Ваше Величество?
Мой собеседник не ответил шуткой на шутку, задумался, ушел, видимо, в воспоминания, потом стал подробно рассказывать о королях: рабочих-виртуозах, которые делали вещи не менее удивительные, чем то, что удавалось лесковскому Левше.
Наверное, странно, но рассказы его об этой исчезнувшей с великолепным развитием науки и техники породе людей, чьи личности отпечатывались в тончайших вещах, напоминали мне мемуары старых мхатовцев о великих актерах довоенной поры: Качалове, Москвине, Леонидове… Та же магия мастерства, и то же самозабвение в работе.
В юности Данилов читал запоем «Одиссею», «Илиаду» Гомера, «Божественную комедию» Данте, любил Эдгара По, потом стал читать меньше, может быть, из-за физической усталости, работа токаря тяжелая; он читал капитальные вещи реже, но с разбором, увесисто, для души. Последнее, что навсегда запало: «Мастер и Маргарита» Булгакова. Но вот странно: мастеру полюбился особенно не Мастер, а Воланд, черт. Сам Данилов объясняет это шутливо: «Он — современный, сегодняшний». В этой симпатии к Воланду ощутима некая потаенная строптивость, видимо, появившаяся с возрастом. В молодости ему понравился бы больше Мастер.
И мы возвращаемся в его молодость.
— Посвящение в короли было событием, меня посвятили, удостоили восьмого разряда перед самой войной, потом пехота, тяжелые ранения, обмороженные дыхательные пути, потом госпиталь и костыли, вернулся домой, и вот посчастливилось неслыханно: инструменты, я упаковал их в ящик, сохранились. С ними и начал я новую жизнь уже в Москве, жизнь хорошую, но уже не королевскую.