Выбрать главу

За поминальным столом я спросил Марию Никифоровну: «Ну теперь-то мне можно поехать в больницу, у меня ведь записан и день, и час его дежурства, я его найду». — «Сыночек, — посмотрела она на меня с тем „медынским“ выражением, когда не поймешь: смеется или плачет, — не надо мстить, мстить не надо».

Я опустил голову и почему-то подумал, что они родились в XIX веке.

Он вышел из сословия сельского духовенства, в молодости резко порвал с укладом семьи, с религией, изрубил топором икону, кидая вызов небу, стал атеистом. Но атеистом он был особым — страдающим, поэтому, возможно, и назвал последнюю книгу, не опубликованную еще, — «Страдания мысли».

Страдания мысли и страдания сердца — не одно ли и то же, ведь давно замечено мудрецами, что мысли рождаются в сердце.

В XIX веке думали, что если нет бессмертия, то не должно быть и добродетели. Этой мыслью страдали герои Достоевского. Ради чего быть добродетельным, если уйдешь из жизни бесследно?!

В XX столетии мы поняли, что добродетель нужна именно потому, что личного бессмертия нет.

XX век обнажил в человеке и лучшее, и худшее. И ранее небывалую ослепительную человечность, и небывалую ранее жестокость, которую и архизвериной не назовешь, потому что в живом мире в ней изощрился один человек. Первый раз в истории поставлен конечный вопрос, что может быть, если…

Если наступит та степень расчеловеченности, когда человек для человека станет опаснее удава. Потому что удавы, о чем известно биологам, не способны уничтожить удавов как род.

А человек — может…

Но он же может поднять со дна моря корабли, затонувшие две тысячи лет назад, выйти в открытый космос, ощутить, что старинный город утром похож на серую розу, и, постигнув ядерные метаморфозы, объяснить, почему горят звезды.

И он может понять, что жизнь бесценна.

Но и — бесценны человеческая душа и судьба.

И он может, поняв это, ответить на детский вопрос: «Что есть счастие?»

Добродетель — единственно возможная форма бессмертия.

Бессмертия в судьбах, которые мы оставляем.

«Не жизни жаль с томительным дыханьем, что жизнь и смерть? А жаль того огня, что просиял над целым мирозданьем, и в ночь идет, и плачет уходя».

После Шукшина

Запомнилось из тяжкого лежания в больнице.

Стояли мы вечером на лестнице, тайно курили. Больница — мир особый, но в нем, как и в мире неособом, за стенами и окнами палат, живут, страдают и надеются самые разные люди. Их объединяет боль, тревога и страх и отъединяет та же особенность судеб и характеров, что и в обычной жизни.

Был между нами дебелый, одутловатый дядя, неопределенно пожилого возраста, который называл себя торжественно: «персональный пенсионер республиканского масштаба». Логическое ударение в этой неканонической формуле он делал на «масштабе», тем самым утверждая собственную социальную исключительность. Была у него и вторая странность: о чем бы он ни толковал, хотя бы и излагал расхожую общежитейскую мудрость, добавлял строго и с тайным смыслом: «Как говорил Заратустра». Например, «Утро вечера мудренее, как говорил Заратустра», или «Домашний творог лавочному не ровня, как говорил Заратустра». И это поднимало банальные истины на головокружительные философские высоты.

Курил с нами и скромный библиотекарь из маленького, за Волгой, города, помнивший наизусть почти все стихи и поэмы Есенина. Когда он вечерами, при погашенной лампе, в больничной тишине, читал, сердце замирало от печали и надежды. А днем он любил, чаще некстати, чем кстати, щегольнуть есенинской цитатой.

Был с нами и шофер такси, самый тихий, и самый послушный, и самый медлительный, несмотря на архидинамичную жизнь, которую оборвала болезнь.

И был человек один с лицом настолько доверчиво-открытым, что при одном взгляде на него улыбнешься, как улыбнешься, когда перед тобой милый ребенок.

Докуривали уже, когда он тихо, как бы с собой говоря, заметил:

— Вот жизнь, не успеешь выкурить сигарету — день погас.

И обратился ко всем нам с вечным вопросом:

— А душа с телом умирает?

Мы молчали, понимая, что ответить должен «пенсионер республиканского масштаба». По установившейся традиции на отвлеченные вопросы он отвечал первым — традицию эту узаконил самолично, сообщив однажды, что всю сознательную жизнь посещал те или иные лектории. И — третья странность его, — говорил он не «лектор», рассказывая о том, что услышал в тех залах мудрости, а «лекарь», может быть, давно ощущал, что на склоне лет будет дело иметь именно с лекарями.