Почему бабка, а не мать? Мать у Игоря была. Мальчик звал ее не мамой, а Лизкой, как Бабуля. У Лизки были круглые водянистые глаза, наполовину закрытые выкрашенными в синий цвет веками, волосы специально взлохмаченные и нависавшие на выпуклый лоб. Маленькие ярко-красные губы она имела обыкновение поджимать, придавая им форму сердечка, ей казалось, что это красиво. А Лизка очень дорожила красотой, ей казалось, что она рождена, чтобы привлекать к себе мужские сердца и жить в свое удовольствие.
Сына Лизка прижила неизвестно от кого, бросила его на руки Бабуле, а сама улетела на Дальний Восток. Почему именно туда? Прежде всего, наверное, потому, что «дальний», то есть расположен на большом расстоянии от Москвы, следовательно, можно не заботиться о ребенке, о его бесконечных болезнях — кори, желтухе, диатезе и мало там о чем еще. Можно не слать старухе денег: «Жизнь здесь, мамочка, ужас какая дорогая!» Можно врать напропалую: «Я опять вышла замуж, на этот раз за командира траулера. Только он ушел на полгода в плавание, и я сейчас сижу на мели…» Может, кто и ушел в плавание на полгода, а может даже на год, но человек тот не был мужем Лизки, иначе она бы по забывчивости не называла его то Иваном, то Альбертом, то Степой.
Даже простодушной Бабуле ясно было, отчего дочь сорвалась с места и ринулась на Дальний Восток. За длинным рублем да за мужиками погналась. Они там сельдь ловят, а самих, мужиков-то, говорят, больше, чем сельдей в бочке. И все неженатые. Все, видно, от семей поубегали. Ох, Лизка, срамница, мало ей тут было ухажеров, вон куда сиганула!
Бабуля, хотя и нелегко было ей вертеться с малышом на свою пенсию, однако отъезд дочери приняла с облегчением. По крайней мере, не будет таскать в дом каждую неделю все новых и новых кавалеров, пить с ними вино на кухне. Добро бы тихо пила, а то взяла манеру, напившись, с взлохмаченными волосами, в одной оранжевой комбинашке, спадающей с худых плеч, выбегать на лестничную клетку и там орать что есть мочи, требуя от общественности найти управу на очередного обидчика.
С ужасом вспоминала Бабуля то время, когда наутро после скандала ей приходилось сторонкой, незаметно проскальзывать в булочную или молочную, только бы не встретить кого-либо из соседей. Стыдно в глаза людям смотреть. Уехала, заполошная, и ладно, плакать не будем, скатертью дорожка!
Однако письма Лизки с Дальнего Востока ожидала с нетерпением и читала с интересом. Водрузив на нос старенькие очки, перевязанные шнурком — пластмассовые дужки поломались, она прочитывала письмо по первому разу насквозь, чтобы узнать главное: жива ли дочь, не заболела ли. Хоть и непутевая, а все-таки своя. Второй и третий раз письмо прочитывала медленно, с обдумыванием. Качала головой… «Муж Кузьма. А это кто такой? Вроде Кузьмы никакого не было». Не ленилась встать и взять из серванта последнее Лизкино письмо, находила нужную строчку, подчеркивала шариковым карандашом. «Ну, конечно же, Альберт, я же помню, никакого Кузьмы не было. И в кого уродилась такая непутевая!»
Действительно, вопрос — в кого? Сама Бабуля только и знала в жизни одного ненаглядного своего Ванечку.
…Выросли они в приокском селе, жили на одной улице под названием Луговая. Улица была крайней. Дома стояли по левую руку, а по правую шли пойменные луга. Хриплый гудок парохода на рассвете доносился отчетливо, сильно, как будто река была рядом, а ведь до нее через луг километра полтора, не меньше.
В седьмом классе приударил за ней однокашник, сын бывшего местного богатея, неизвестно куда сгинувшего еще в годы коллективизации. Звали его Рыжкой. Так же — Рыжкой — на селе кликали злющего пса. Был этот пес невелик, а нрав имел препаскудный. Подбирался к жертве тихо, исподволь, без лая и мгновенно прокусывал лодыжку, мякоть руки — всё, что подвернется. А сделав свое черное дело, так же тихо скрывался в подворотню или в заулок. Кому пришло в голову обозвать собачьей кличкой рыжего парня, неизвестно, да только кличка прижилась.
Так вот этот Рыжка попробовал было подкатиться к Мане, однако Ванюша однажды погутарил с ним за амбаром, и тот отстал. Ненадолго, правда. Позднее не раз возникал в ее жизни назойливый ухажер, но Маня даже и думать о нем, да что там думать — смотреть на него спокойно не могла. Он и в малых годах стервецом был. Привяжет кошке консервную банку к хвосту, она носится по деревне, орет как оглашенная, людям отдыхать не дает. Или колючек наберет, набросает на тропинке, по которой ребята через луг купаться ходят, — опять крик, шум, слезы. А он трет ладонью свою наголо стриженную, отливающую медью черепушку и тихо, злобно смеется. Ребята давай дразнить его — «Вшивый, вшивый!» (слух прошел, что из-за вшей его остригли). А потом взяли и избили втемную, накинув на голову мешок. А ему хоть бы что. Носится по улицам, придумывает новую каверзу.