Через неделю после того, как Австрия отпраздновала свой первый День Республики, Утч отправилась в русское посольство и обнаружила, что все ее иммигрантские бумаги возвращены с запретительной резолюцией. Она попыталась узнать причину, но ей ничего не объяснили. Она вернулась в Studentenheim и написала письмо Кудашвили. Долгое время от него не было вестей. А вскоре она получила записку из русского посольства от М. Майского с предложением повидаться.
М. Майский пригласил ее на ланч в Русский клуб, рядом с Грабен. После того как подали рыбу, он сообщил ей новости. Капитана Кудашвили послали усмирять беспорядки в Будапеште, и во время ночного патрулирования университетского здания он был убит восемнадцатилетним снайпером. Утч тихо плакала на протяжении всего обеда и десерта. М. Майский вытащил фотографию Кудашвили. «Это тебе, моя милая», – сказал он.
Он также извлек из кармана небольшую часть кудашвилиевской зарплаты, завещанную Утч капитаном в случае его смерти. Она составляла четыре тысячи австрийских шиллингов, что соответствовало ста шестидесяти американским долларам. Майский пролистал толстую папку, отражавшую всю жизнь Утч вплоть до 1956 года. Он сказал, что жизнь ее – ярчайший пример страданий от фашистского гнета, и это делает спасение ее капитаном Кудашвили еще более значительным, а его смерть еще более трагической. Но он хочет, чтобы Утч помнила главное: у нее есть Коммунистическая партия, и в будущем она сможет поехать в Россию, если захочет. Она покачала головой; ее смутило слишком частое употребление слова «фашизм». Майский, посол России, обещал, что будет помогать ей как только может. Например, если в Вене русские будут нуждаться в переводчике, он постарается привлечь к работе Утч, «хотя все переводчики ужасно завистливы и не любят уступать», – предупредил он.
«Продолжай заниматься английским, – сказал М. Майский. – Это то, чего хотел он».
Утч знала, что они читали все ее письма, но она также знала, что немного денег за работу на русских ей не помешает. Она поблагодарила М. Майского за обед и пошла к себе в общежитие, где до 1963 года, кроме нее, почти никто не жил.
За эти семь лет английский ее совершенствовался, русский отшлифовался на практике, а на родном немецком она говорила лишь со своими двумя ухажерами, соседями по общежитию, одинаково в нее влюбленными. Прежде чем переспать с одним из них, около трех лет она потратила на то, чтобы узнать их обоих получше. Проведав о случившемся, другой так расстроился, что она переспала и с ним тоже. Но потом прекратила все это, так как не хотела причинять им боль; тем не менее они продолжали ухаживать за ней, вероятно надеясь, что она передумает и все начнется заново. Ухажеры продолжали жить вместе. Но Утч посчитала для себя неприемлемым – в таком юном возрасте – иметь двух любовников одновременно, и она нашла третьего юношу, со стороны – он был тенором, стажировавшимся в Венской опере, и некоторое время предавалась любви с ним. Когда двое первых узнали о новом романе, они однажды подкараулили тенора-стажера под лесами собора Святого Стефана, где он пел, и сказали, что вырвут ему связки, если он будет встречаться с ней, не сделав предложения. Может показаться странным, но Утч не нашла ничего предосудительного в ребяческой выходке своих старых приятелей. Их обидели, и они потребовали расплаты. Утч всегда переживала, когда кого-то обижали без причины, и посоветовала тенору сделать ей предложение, если хочет с нею встречаться. Вместо этого он перешел петь в другую труппу, и она решила, что это был вполне достойный способ никого не обидеть; возобновленные с новой силой ухаживания старых поклонников она мягко отклонила.
«Нет, Вилли, nein, Генрих, – сказала она им. – Я не хотела бы ранить кого-нибудь из вас».
Однажды вечером, Северин, чем-то похожий на Утч, здорово удивил нас, когда все вместе пытались обсудить наши отношения. Во всяком случае, Эдит и я пытались; Утч вообще редко высказывалась, а Северин просто с раздражением слушал. Мы говорили о том, что вовсе не один секс делает наш общий союз таким интересным, что новизна встречи так возбуждает, ведь как ни крути, а нашим семейным узам исполнилось восемь лет.
– Нет, я думаю, это секс, – внезапно сказал Северин. – только секс и ничто иное, только это и может существовать в подобных отношениях. В том, чтобы обижать кого-то, нет ничего романтического.
– Подожди, а кого обижают? – спросила его Эдит. Он посмотрел на нее так, будто они знали что-то такое, о чем при мне и Утч даже упоминать не стоило, но раньше он никогда не говорил Эдит об «обиде». Мы сразу условились: если любой из нашей четверки будет страдать, отношения немедленно прекратятся. Все соглашались, что на первом месте – наш брак и наши дети. И вот Северин (симулируя мученичество) выплескивает на нас эту двусмысленность как помои. Мы ведь договаривались, что наши отношения хороши, только если все довольны, если они дополняют брак или, по крайней мере, не разрушают.
И мы все закивали – конечно, конечно, – а Северин тогда, в самом начале, счел нужным сказать:
– Даже между двумя людьми трудно соблюсти сексуальное равенство, что уж говорить о четверых… Конечно, равенства быть не может, но должно же быть хоть его ощущение, иначе номер не пройдет. Это значит, что если трое из нас наслаждаются жизнью, а один мучается, то вся затея ни к черту не годится, так? И тот, кто прекратит все, не должен считаться виноватым, правильно?
Да, кивали мы все.
– Если ты несчастлив, мы должны прекратить, – сказала ему Утч.
– Не совсем так, – возразил он. – Ведь все другие довольны.
– Ну и делается это для радости, – сказала Эдит.
– Да, секс приносит радость, – сказал Северин.
– Ты можешь называть это как угодно, я буду называть по-своему, – сказала Эдит.
Ее независимость всегда смущала его.
– Ja, я тоже думаю, что это просто секс, – сказала Утч.