«О боже», – всхлипнула Утч.
«Успокойся, – сказал я. – Это просто корова».
Корова смотрела на нас ласково и глуповато; для коров не существует истории.
В конце концов Утч громко рассмеялась – я полагаю, что она должна была рассмеяться.
«До свиданья, мама!» – сказала она корове.
Потом я повел машину по дощатому мостику через Лейту, и все другие коровы почтительно смотрели на нас, когда мы грохотали по доскам.
«До свиданья, мама!» – крикнула Утч, когда я увеличил скорость.
Во всем чувствовался ноябрь. Виноградники опустели. Картошку и другие корнеплоды собрали и уложили в погреба. Сидр также, несомненно, уже приготовили.
Большую часть ночи Утч проплакала в своей комнатке, полной цветов, а я занимался с ней любовью, когда она хотела этого. Потом час-другой она отсутствовала, и я подумал, что она принимает ванну внизу. Но, вернувшись на рассвете, Утч сказала, что прощалась с Генрихом и Вилли. Что ж, самое время было прощаться. На следующий день мы уезжали.
Утром в туалете я тоже попрощался с Генрихом и Вилли. Они вели себя тихо, вежливо и больше не проказничали. Я сказал, что очень жалею о случившемся с их кремом для бритья, но они отказались принимать какие-либо извинения.
«У тебя выросла хорошая борода, – сказал мне Вилли. – Не надо ее сбривать».
Потом мы с Утч сели в такси и поехали в аэропорт. Низкое серое небо – неважный день для полета. В аэропорту я купил «Геральд трибюн», но газета была старая, за вчерашний день, 22 ноября 1963 года. Мы ждали вечернего самолета. По громкоговорителю объявляли что-то на немецком, итальянском, русском и английском, но я не слушал. В баре было полно американцев. Многие из них плакали. В последние два дня я насмотрелся на множество странных вещей, и у меня не было причин полагать, что им придет конец. Как и все, я смотрел на экран телевизора. Там прокручивали одну и ту же явно любительскую пленку. Изображение было плохое, говорили на немецком. Я заметил большую американскую открытую машину и женщину, выкарабкивающуюся с заднего сиденья и прыгающую на грузовик сзади, чтобы помочь какому-то человеку перелезть оттуда в машину. Что-то непонятное.
«Где находится Даллас?» – спросила меня Утч.
«В Техасе, – сказал я. – А что случилось в Далласе?»
«Президент умер», – сказала Утч.
«Какой президент?» – спросил я.
Я думал, она имеет в виду президента какой-нибудь компании в Далласе.
«Ваш президент, – сказала Утч. – Ну, этот, герр Кеннеди».
«Джон Кеннеди?»
«Ja, – сказала Утч. – Герр Кеннеди умер. Его застрелили».
«В Далласе?» – спросил я.
Почему-то я не мог поверить, что наш президент когда-нибудь отправится в Даллас. Я уставился на Утч, которая даже имени президента не знала. Что должна она думать о той стране, куда ехала? В Европе, конечно, они все время убивают свою элиту, но не в Америке.
Впереди меня рыдала крупная дама в мехах. Она объяснила, что она республиканка из Колорадо, но, несмотря на это, всегда любила Кеннеди, так-то вот. Я спросил ее мужа, кто это сделал, и он сказал, что, наверное, какой-нибудь выродок, у которого не было приличной работы. Я видел, что Утч в смятении, и попытался объяснить ей, что это событие вовсе не типично, но оказалось, что она больше переживает из-за меня.
Когда позднее мы пересаживались во Франкфурте на другой самолет, мы узнали, что кем бы ни был убийца Кеннеди, его самого кто-то застрелил – в полицейском участке! Это мы тоже видели по телевизору. Утч даже глазом не моргнула, хотя большинство американцев продолжали плакать, потрясенные, испуганные. Для Утч, я думаю, это было не в новинку – именно так сводили счеты в Айхбюхле. Никто не объяснил ей, что в других частях света поступают иначе.
Когда мы приземлились в Нью-Йорке, какой-то журнал уже напечатал ту самую фотографию миссис Кеннеди, которая потом много месяцев будоражила умы. Фотография была большая, цветная – в цвете, конечно, лучше, потому что кровь тогда выглядит особенно убедительно; на фотографии вид у вдовы был горестный и ошеломленный, и она не заботилась о том, как выглядит. Она всегда так много внимания уделяла своей внешности, что именно поэтому, я думаю, людям хотелось видеть ее такой. Словно подглядываешь за ней голой. Перепачканный кровью костюм; чулки, пропитанные кровью президента; рассеянный взгляд. Эта фотография показалась Утч просто отвратительной; всю дорогу до Бостона она проплакала. Люди вокруг нас, возможно, думали, что она оплакивает президента и страну, но на самом деле было не так. Она оплакивала это лицо на фотографии – такое печальное, полное такого горя, что все уже безразлично. Подозреваю, что Утч оплакивала и Кудашвили, и свою мать, и эту жуткую деревню, откуда она родом и которая была деревня как деревня. Пустое лицо вдовы президента заставило ее вспомнить все это.
В Кембридж мы поехали на метро.
«Это все равно что Strassenbahn, но только под землей», – объяснил я, но ее не интересовало метро. Она сидела напряженно и держала на коленях смятую фотографию миссис Кеннеди. Журнал она выбросила.
На Гарвард-сквер все скорбели по Кеннеди. Утч смотрела на окружающее во все глаза, но ничего не видела. Я рассказывал о своих маме и папе. Будь чемоданы полегче, мы прошли бы пешком весь длинный путь до дома по Браун-стрит; но они были слишком тяжелыми, и мы взяли такси. Я все говорил и говорил, но Утч прервала меня:
«Не надо смеяться над матерью».
Мама встретила нас в дверях, держа в руках ту же проклятую фотографию миссис Кеннеди, что и Утч. Словно это был один из тех паролей, по которым распознаешь своего человека, даже если на самом деле вы с ним подразумеваете совершенно разное.