Я уже решил, что она спит, как вдруг услышал шепот:
– Ты абсолютно ни при чем. Это касается лишь нас с Северином. Не беспокойся. Понимаешь, он сам не знает, чего хочет, и чаще всего он недоволен собой.
Еще через несколько минут она пробормотала:
– Он думает только о себе.
Мы оба уже спали, когда Северин разбудил нас стуком в дверь.
– Спокойной ночи, – крикнул он. – Пользуйтесь гаечным ключом только по назначению. Только для починки кровати! Спокойной ночи!
Но Эдит начала стонать, кричать, завывать, подскакивать на старой железной кровати – так она никогда не делала. Она старалась для него.
– Боже! – закричала она и своими длинными тонкими руками ухватилась за железные прутья кровати.
Северин, наверное, был на полпути к Утч, когда кровать рухнула под нами, но он услышал. Эдит сидела на полу и хохотала; во всяком случае, я думал, что она хохочет, хотя это был странный смех. Кровать, абсолютно отделившись от спинки и перекосившись, сбросила нас вместе с матрасом на сбитый ковер и, раскрутив ночной столик, саданула его о кресло.
– С вами все в порядке? – спросил Северин за дверью.
Эдит все еще смеялась.
– Да, спасибо, – сказал я и стал думать, как починить кровать. Я понятия не имел, на что мог сгодиться этот чертов ключ.
Эдит свернулась на кресле и, испуганно глядя на меня, сказала:
– Если ты сможешь починить ее, я тебя трахну. Никогда раньше я не слышал, чтоб она так грубо выражалась. Но кровать была безнадежна. Я никогда не разбирался, что куда входит, если говорить о механике, и уже хотел предложить ей перейти в другую комнату, как услышал, что внизу, в холле, рвет Утч.
– Все в порядке, – утешал ее Северин. – Пусть желудок опорожнится, и тебе станет легче.
Мы слушали, как выворачивает Утч. Мне, конечно, следовало быть там; Эдит торопливо чмокнула меня, и я спустился в холл.
В ванной, рядом с комнатой «Кончи, если можешь», Северин держал Утч над унитазом.
– Мне очень стыдно, – слабым голосом сказала Утч и опять принялась за свое.
– Я здесь, Утч, – сказал я.
– А мне плевать, – сказала она.
Ее охватил новый приступ, а потом Северин оставил нас одних. Мы унаследовали «Кончи, если можешь», и я услышал, как он с Эдит перешел в Жаркие приливы. Чинить железную кровать Северину явно не хотелось, тем более в такой поздний час, хотя я знал, что раньше он чинил ее неоднократно.
Мы с Утч обнялись в «Кончи, если можешь», а Эдит с Северином устроились в соседней Комнате жарких приливов. Я слышал за стенкой голос Эдит и знал, что именно так он звучит, когда она кончает. Сильная рука Утч пригвоздила мою поясницу. Каждый знал мысли другого: все мы планировали этот уик-энд как отдушину в наших ночных приходах и уходах. Мы думали, будет приятно почувствовать себя настоящими любовниками, и в кои-то веки просыпаться вдвоем.
Но я проснулся с Утч, ее дыхание пахло рвотой. Эдит шутила по этому поводу за завтраком, но Северин сказал:
– Ну, не знаю, для нас это все равно было ново, Эдит. Я всегда мечтал поиметь тебя в мамочкиной комнате.
– Бедная мамочка, – сказала Эдит.
Днем все слегка развеселились; Утч сняла джемпер. Северин, делая бутерброды, мазнул самодельным майонезом по ее легкодоступному соску, но слизать никто не захотел, и Утч пришлось воспользоваться салфеткой. Эдит снимать блузку не стала. Северин объявил, что идет купаться, и Утч пошла с ним. Мы с Эдит обсуждали Джуну Варне и оба были согласны с тем, что в «Найтвуде» чувствуется некая худосочная аморальность; это искусство, но не болезненно ли оно? Вдруг Эдит сказала:
– Я представляю, что они творят там на пляже. Интересно, разговаривают ли они хоть о чем-нибудь?
– А почему тебя волнует это?
– Меня не волнует, – сказала Эдит. – Просто идея Северина в том, чтобы мы были в равных условиях, и эта идея как-то прижилась, а ведь он знает, что ночью у нас с тобой ничего не было.
– Пожалуй, Утч думает, что было, – сказал я. – Она, наверное, считает, что пропустила ход.
– Ты не сказал ей, что произошло?
– Нет.
Она подумала секунду и пожала плечами.
Когда они вернулись, Эдит спросила как бы невзначай:
– Ну и что же вы там поделывали?
При этом она сунула руку Северину в плавки и изо всех сил сжала.
Северин поморщился, в его глазах показались слезы, тогда она отпустила его.
– Ну, мы радовались нашему отпуску.
Опять это слово!
– Отпуску от чего? – спросила Эдит.
– От детей и от действительности, – сказал он. – Но в основном от детей.
Тогда я толком не знал, как много значат для него дети.
За спиной Северина над полочкой с кухонными ножами висела жалкая картина, изображавшая обезглавленную рыбу. Рыбья чешуя напоминала цветные квадратики картин Густава Климта. Это, конечно же, был оригинал Курта Уинтера – Музей современного искусства не захотел приобрести картину. За годы у матери Эдит скопилось немало работ второстепенных живописцев. Ее не волновало наследие Ван Гога, но она переживала, когда музей отказывался от Харинга, Бадлера или Курта Уинтера. В итоге она скупила многое из того, что было отвергнуто.
– Она очень милый человек, – сказала Эдит. – Особенно ее огорчали плохие картины, и ей было неловко за художника, даже если он уже умер.
Это точно. Ни одной приличной картины Курта Уинтера у нее не обнаружилось, она купила все самые плохие.
Эдит преуспела не больше. Тогда, в Вене, как и планировал Северин, они встретились в Бельведере, на этаже современного искусства. И хотя он держался церемонно, подтверждая ее худшие опасения, они все же совершили экскурс в историю живописи. Задержавшись у огромного квадратного полотна Густава Климта «Дорога, ведущая к замку Каммер на Аттерзее», 1912 год, Северин сказал:
«Видите этот зеленый цвет? У моего отца его просто не было. У моего отца деревья были деревьями, а зеленое – зеленым».
«Должна вам сказать, что я вовсе не официально…» – начала было Эдит.
«Это Климт, 1901 год, „Юдифь с головой Олоферна“, – сказал Северин. – Георг, его брат, сделал раму с надписью».
«Музей современного искусства ничего не говорил по поводу цен, – упорно гнула свое Эдит. – Им вообще нужна только одна картина. Сколько денег вы запросите? Вы что, отправитесь прямо в Америку? Может, стоит сначала попутешествовать?»
«Шиле, „Подсолнухи“, 1911 год, – сказал Северин. – Неожиданно для Шиле».
«Мы с мамой, может быть, осилим одну-две картины. А на что именно пойдут деньги? Ну, например, вы попробуете найти работу? У вас диплом по какой специальности?»
«Вам нравится „Поцелуй“?» – спросил Северин.
«Что?»
«Поцелуй», 1908 год. Это одна из моих любимых картин Климта».
«О, моя тоже», – сказала Эдит.
Некоторое время они оба любовались картиной, но именно «Юдифь с головой Олоферна» спровоцировала Эдит спросить:
«Как вы думаете, Климт любил женщин?»
«Нет, – сказал Северин. – Но, думаю, он их жаждал, они мучили его, интриговали, прельщали».
На такие мысли наводила сильная челюсть Юдифи, ее открытый рот, влажные зубы, пугающе черные волосы. Тело ее казалось зыбким, длинные пальцы вцепились в волосы Олоферна; она непринужденно прижимала к животу его отсеченную голову, затененный пупок Юдифи находился на уровне его закрытых глаз. Ее нежные девичьи груди круглились высоко, упруго. Одна грудь была обнажена, другая прикрыта тонкой тканью; позолота располагалась так, чтобы не закрывать соска. За спиной Юдифи виднелись какие-то растения, обрамлявшие ее холодное лицо. Однако, отрезанная голова Олоферна на полотне казалась препарированной вторично: только глаз и часть щеки – это все, что мы видели.
«Расскажите, что вы об этом думаете», – попросила Эдит.
«Это женщина, от которой можно и смерть принять. При том, что и она не прочь это сделать».
«Это сделать»? То есть обезглавить?»