«Где находится Даллас?» – спросила меня Утч.
«В Техасе, – сказал я. – А что случилось в Далласе?»
«Президент умер», – сказала Утч.
«Какой президент?» – спросил я.
Я думал, она имеет в виду президента какой-нибудь компании в Далласе.
«Ваш президент, – сказала Утч. – Ну, этот, герр Кеннеди».
«Джон Кеннеди?»
«Ja, – сказала Утч. – Герр Кеннеди умер. Его застрелили».
«В Далласе?» – спросил я.
Почему-то я не мог поверить, что наш президент когда-нибудь отправится в Даллас. Я уставился на Утч, которая даже имени президента не знала. Что должна она думать о той стране, куда ехала? В Европе, конечно, они все время убивают свою элиту, но не в Америке.
Впереди меня рыдала крупная дама в мехах. Она объяснила, что она республиканка из Колорадо, но, несмотря на это, всегда любила Кеннеди, так-то вот. Я спросил ее мужа, кто это сделал, и он сказал, что, наверное, какой-нибудь выродок, у которого не было приличной работы. Я видел, что Утч в смятении, и попытался объяснить ей, что это событие вовсе не типично, но оказалось, что она больше переживает из-за меня.
Когда позднее мы пересаживались во Франкфурте на другой самолет, мы узнали, что кем бы ни был убийца Кеннеди, его самого кто-то застрелил – в полицейском участке! Это мы тоже видели по телевизору. Утч даже глазом не моргнула, хотя большинство американцев продолжали плакать, потрясенные, испуганные. Для Утч, я думаю, это было не в новинку – именно так сводили счеты в Айхбюхле. Никто не объяснил ей, что в других частях света поступают иначе.
Когда мы приземлились в Нью-Йорке, какой-то журнал уже напечатал ту самую фотографию миссис Кеннеди, которая потом много месяцев будоражила умы. Фотография была большая, цветная – в цвете, конечно, лучше, потому что кровь тогда выглядит особенно убедительно; на фотографии вид у вдовы был горестный и ошеломленный, и она не заботилась о том, как выглядит. Она всегда так много внимания уделяла своей внешности, что именно поэтому, я думаю, людям хотелось видеть ее такой. Словно подглядываешь за ней голой. Перепачканный кровью костюм; чулки, пропитанные кровью президента; рассеянный взгляд. Эта фотография показалась Утч просто отвратительной; всю дорогу до Бостона она проплакала. Люди вокруг нас, возможно, думали, что она оплакивает президента и страну, но на самом деле было не так. Она оплакивала это лицо на фотографии – такое печальное, полное такого горя, что все уже безразлично. Подозреваю, что Утч оплакивала и Кудашвили, и свою мать, и эту жуткую деревню, откуда она родом и которая была деревня как деревня. Пустое лицо вдовы президента заставило ее вспомнить все это.
В Кембридж мы поехали на метро.
«Это все равно что Strassenbahn, но только под землей», – объяснил я, но ее не интересовало метро. Она сидела напряженно и держала на коленях смятую фотографию миссис Кеннеди. Журнал она выбросила.
На Гарвард-сквер все скорбели по Кеннеди. Утч смотрела на окружающее во все глаза, но ничего не видела. Я рассказывал о своих маме и папе. Будь чемоданы полегче, мы прошли бы пешком весь длинный путь до дома по Браун-стрит; но они были слишком тяжелыми, и мы взяли такси. Я все говорил и говорил, но Утч прервала меня:
«Не надо смеяться над матерью».
Мама встретила нас в дверях, держа в руках ту же проклятую фотографию миссис Кеннеди, что и Утч. Словно это был один из тех паролей, по которым распознаешь своего человека, даже если на самом деле вы с ним подразумеваете совершенно разное.
«Ну, вот и ты, уехал и вернулся», – воскликнула мама и раскрыла объятия Утч.
Утч кинулась в эти объятия с рыданиями. Мама удивилась: уже много лет никто не плакал на ее груди.
«Иди к отцу», – сказала мне мама.
Рыдания Утч казались безутешными.
«Как ее зовут?» – прошептала мама, убаюкивая Утч.
«Утчка», – сказал я.
«О, очень миленькое имя, – проворковала мама, закатывая глаза. – Утчка, Утчка».
Я увидел свою жену только через несколько часов. Мама прятала ее от меня и от отца. Иногда мама появлялась, чтобы сделать какое-нибудь заявление вроде «Когда я думаю о том, что случилось с матерью этого ребенка…» или «Она замечательная девушка, и ты не заслуживаешь ее».
Я посидел с отцом, который объяснил мне все, что будет со страной после убийства Кеннеди в ближайшие десять лет, и все, что должно произойти, не случись этого убийства. Разницу я так и не уловил.
Утч вернули мне только к обеду; какова бы ни была причина ее истерики, она уже полностью владела собой, была спокойна, очаровательна и кокетлива с отцом, который сказал мне:
«По-моему, ты сделал правильный выбор. Боже, когда мама забегала и засуетилась, я подумал, что ты привез какую-то беспризорницу, жертву катастрофы».
Когда старый зануда перестал наконец бормотать, дом уснул.
Я выглянул на темную улицу. Должно быть, я рассчитывал увидеть там человека с дыркой в щеке, следящего за моим окном. Но для истории нужно время; мой брак был еще совсем новеньким. Некоторое время мне было суждено прожить без этого человека.
Следующим утром отец спросил:
«Как идут дела с дурацкой книгой по Брейгелю?»
«Никак», – признался я.
«Ну, и слава богу», – сказал отец.
«Я теперь обдумываю другую, – сказал я. – О крестьянах».
Тогда мы оба еще не знали, что эта идея воплотится в мой третий исторический роман, в книгу об Андреасе Хофере, герое Тироля.
«Пожалуйста, не рассказывай мне об этом, – сказал отец. – Могу тебе польстить: что касается женщин, твоим вкусом я восхищаюсь. Мне кажется, он здорово превосходит твой литературный. «Битва Карнавала и Поста», надо же! Похоже, что у Поста дела плохи. Эта девочка – вечный карнавал! Менее постную фигуру трудно себе представить. «И да здравствует Карнавал!» – гаркнул он.
Старый развратник
Но он был прав. Конечно, Утч – карнавальный персонаж во всем.
Например, как она спала. Она не сворачивалась клубочком, чтобы защитить себя; она раскидывалась во все стороны. Если я хотел свернуться возле нее калачиком – пожалуйста, но сама она не из тех, кто сворачивается. Эдит спала как кошка – уютно устроившись, вся в себе, настоящая крепость. Утч лежала, растянувшись так, словно загорала на пляже. Если спала на спине, то сбрасывала одеяло. А на животе она спала в позе человека, плывущего брассом. На боку же она походила на спортсменку, преодолевавшую барьер. Среди ночи она могла вдруг выпростать руку и поразить ударом настольную лампу или смести со столика будильник
Как-то попытался пошутить с Северином насчет причудливых поз, принимаемых Утч во сне, но он сказал серьезно:
– Ну и что ж? Я сам так сплю. Вот так, и все.
Мы с Эдит уютно и аккуратно укладывались рядом. Часто со смехом представляли, как Северин с Утч пытаются уместиться на одной кровати.
– Совершенно неудивительно, что они пошли в борцовский зал, – сказал я Эдит. – Это самая большая кровать в городе.
Эдит внезапно села и включила свет. Я зажмурился.
– Что ты сказал? – спросила она.
Голос ее прозвучал как из могилы. Я ни разу не замечал, чтобы ее лицо выглядело уродливым; возможно, это была реакция на внезапный резкий свет.
– Он повез ее в борцовский зал, – сказал я. – На прошлой неделе, помнишь, когда мы заметили, что они ведут себя как-то странно. Они ездили в борцовский зал.
Эдит задрожала и обхватила себя руками; казалось, ее сейчас стошнит.
– Я думал, Северин рассказывает тебе все, – сказал я. – А в чем дело? Разве это им не подходит? Разве ты не представляешь их катающимися по матам?
Эдит спустила с кровати ноги, встала и зажгла сигарету. Она уперлась кулаками в бедра; раньше я не замечал, какая она худенькая; на кистях и запястьях у нее выступили синие вены.